«Позвольте, да кто вам писал, не Корнетов ли?» – и расхохотался, как Бердяев, хотя с Бердяевым у Якобсона ничего не было общего.
Оказалось, Якобсон еще с Петербурга знает Корнетова – старые приятели.
А за границу – у Корнетова кругосветная переписка – писались самые фантастические сведения о знакомых – главным образом о путешествиях: «Ржов едет в Амстердам читать лекцию» или «вчера проводили Дулова в Албанию к Ахмету Зоге» или «вы спрашиваете о Бадине, а он, говорят, в Дагомее доктором»35. И это пишется о людях, которые как прикованы к Парижу. Я сколько раз к таким, и не мечтающим тронуться с места, на конвертах надписывал: «prière de faire suivre», что значит: «будьте любезны, шлите вдогон».
И вот, зная всякие повадки Корнетова – соседнему повару никогда не узнать! – все мы, бесчисленные его посетители, безгранично ему верили: у Корнетова никогда не было скучно, а смотрел он на всех такими благодарными глазами, искренно веря, что от тебя будет ему одно добро.
И я не знаю, веселость ли духа или эта ничем не прошибаемая вера, что ты непременно сделаешь что-то хорошее, эта не подозрительность к человеку влекла к Корнетову.
Я знаю Корнетова с незапамятных времен – до войны, в войну и в революцию – и всегда у него толчея. И что меня поразило: в Нарве в карантине,36 когда мы из России ехали через Эстонию, вхожу я в общую камеру, все по-тюремному «камерами» называли, и вижу: на кровати у него – стульев не полагается – так на кровати сидят! а сам он на краешке! И я подумал: на земле нет такого места, где бы Корнетов очутился один, и на необитаемом острове, если не люди, так звери, а нет зверей, так воздушные и подземные духи, а непременно явятся, обсядут и окружат его. Может, это большое счастье, но и очень трудно. Нет ведь часа на дню, когда бы не позвонили, нет минуты, чтобы остаться одному и подумать.
«Ночью, – как-то сказал Корнетов, – только ночью, когда одна кукушка – часы кукует».
Веселость духа, без которой мир мертв, и вера в человека, без которой человек не человек, – вот где магнит.
Еще в Петербурге я спросил Корнетова, как он к человеку относится?
«Ничему не удивляюсь, – ответил Корнетов, – жду от всякого самой последней подлости, но всегда искренне верю в добро. Такая у меня повадка».
«Complet»37
Сегодня знаменательный день: Корнетова напечатали. Рассказ под псевдонимом, но все мы догадались, кто истинный автор. Я подсчитал строчки: если без звездочек – восемьсот сорок семь: газ, значит, покроет, а то газ закрыли, и повар в колпаке совсем с толку сбился, какие такие тончайшие кушанья китайский сосед на спиртовке готовит, не выдерживающие газового пламени.
Я шел к Корнетову со всякими проектами: во-первых, – благодарственный отклик читателя – мы его пошлем в редакцию и это послужит чувствительным толчком для дальнейшей литературной деятельности нашего приятеля: у редактора в руках будет документ и, если нападут, что он печатает ерунду, он всегда может сослаться на читателя; во-вторых, устройство литературного вечера – Корнетов чтец не громкий, но это не беда, вечер можно заполнить и не литературой, и тут каждый из нас постарается, все мы музыканты; в-третьих, перевод на французский – мы скажем, что Корнетов молодой советский писатель, – наверняка напечатают; в-четвертых, прошение в Комитет помощи писателям и ученым о вспомоществовании;38 и в-пятых…, но это к литературе не относится, это будет сюрприз.
Каково же было мое огорчение, когда на дверях у Корнетова около звонка я увидел карточку: на карточке наклеено мелко, золотом напечатанное откуда-то из объявлений «complet» – это как в автобусах и трамваях, когда переполнено, такое вывешивается и означает, что «местов нет». Сколько я ни звонил – голоса слышу, двигаются, а никакого внимания. Тогда я прибег к последнему средству: я позвонил условным звонком консьержки – я это, сидя у Корнетова во все часы дня, изучил до точности – и после наступившего затишья мне отворил сам хозяин.
И действительно, «компле»: в теснющей комнатенке, отделенной стеклянной дверью, глядевшей волшебными цветами, не толпились, а кто как сел, так и остался, вплотную, а кому недостало стульев, стояли, сливаясь с книгами, географическими картами и пестрыми планами.
Хозяин, неизменно стоя, трудился над «самоваром» – раскутывал и закутывал серым теплым платком огромный никелированный чайник, разливая чай, и дирижировал, чтобы в комплектном собрании звучало только соло, и никто не трогался с места и не двигал стулом.
Над Ржовым и Дуловым – двух «нарицательных», – тоже повадка: изберет себе самого незаметного и так его расхвалит и везде выставляет, что имя его становится нарицательным! – над этими нарицательными висит объявление, наклеенное на старый календарь с картинкой: перед держащим нож и плачущим поваром стоят зайцы и тоже плачут, и подпись – под поваром: «это я сам», а под зайцами: «мои непоседливые посетители», и выше: «диплом на шум и топанье», а внизу – по-французски: письмо управляющего дома о жалобе нижних жильцов на Корнетова.
В рассказе Корнетова, о котором, как и надо было ожидать, шла речь, описывалось, между прочим, происшествие с тряпкой: однажды Корнетов из жалости к вещам подобрал чью-то упавшую на подоконник тряпку; тряпки хватились и было смятение по всему дому, найти не могут, а Корнетов держал ее у себя до тех пор, пока не спросила консьержка; очень ему не хотелось отдавать, да и трудно было признаться: – «ведь это все равно, как если бы я украл тряпку».
Пискин, напоминавший материализованного духа своим неподобным толкачиком, умилительно восторженный, говорил тоненьким голосом:
– К чему вы ни прикоснетесь, начинает жить: все мы видели тряпки, но когда вы говорите: «тряпка лежала на подоконнике, как biscuit de mousseline39», тряпка останется для нас живой, мы ее запомним во всей полноте и навсегда. Вы настоящий писатель.
– Какой я писатель, я так, – Корнетов глядел из-за своего закутанного чайника, насторожившись.
– Манерность и нарочитость, – щегольнул Петушков, слывший в нашей компании за отчаянного критика.
– Просто бездарно, – сказал Корнетов, – и говорить не о чем. Три вещи красят литературное произведение: язык, изобразительность и выдумка. Писать – это дар и подвиг.
Любители философии заспорили: Пытко-Пытковский говорил, что писать надо так, чтобы всем было понятно, а Птицин по обыкновению опровергал, и по Птицину выходило, что такого понятного для всех еще на свете ничего не появлялось и не может:
– И гнаться за такой понятной всеобщностью, ничего не достигнешь, да ничего и не выйдет, потому что пишется не для кого-нибудь, а для того самого, что пишется.
Балдахал напустился на Петушкова за «манерность» и «нарочитость».
Точно есть что-нибудь живое без манеры? – говорил Балдахал, – а ваше ничего не объясняющее нарочито», точно есть в искусстве что-то само собой?
И спор никогда бы не кончился, выручила случайность, впрочем постоянная на воскресных собраниях у Корнетова: профессору Сушилову попала чашка с подклеенной ручкой – упорная работа Корнетова, как говорили, в надежде за разбитую чашку получить полный сервиз – чашка, вовремя подхваченная профессором, не разбилась, но соседей подмочило.
Корнетов юркнул куда-то под платок, и на столе появилась связка баранок.
– Ешьте конурку: московские баранки («конуркой» называлось большое блюдо, с каждым воскресеньем подкладывалось свежее печенье, но можно было вытянуть и прошлогоднее) – я вам расскажу чудесный случай: чудо с 50-ью франками.
Руки потянулись к «конурке», а хозяин, стоя над чайником, рассказывал под вкусный чавк обольстительной Москвы.
– Выбежал я поутру купить папиросы; мелочь у меня вся вышла, взял я единственную бумажку – 50 франков. И представьте себе, дают мне сдачу: четыре по 10 франков, мелочь и мои обратно 50. Я говорю: «вы ошибаетесь, 50 мне не следует». А хозяин не берет, говорит, что я ошибся. И тут же при мне ящик открыл, куда мои 50 сунул, и я вижу, что там одни сотенные. «Странно, говорю, я очень хорошо помню, да у меня и не было 100 франков, эти 50 последние!» А ничего не поделаешь, взял я чудесные деньги. Вот оно, думаю, настоящее чудо! Но тут начались мои мытарства. Хозяин-то ничего, а хозяйка: как ни приду, пересчитает мою мелочь и непременно спросит, не вспомнил ли я, 100 франков я дал тогда или 50?
А мне и припоминать нечего. И смотрит такими глазами, точно я жулик.
Корнетов получил еще с Петербурга прозвище «глаголица»: и за свое уменье писать на глаголице – глаголица темная грамота вроде ефиопской, и за свой дар вызывать на разговоры – усовершенствованный инстигатор.
Африканский доктор40 первый поддался и рассказал свое африканское чудо – из чудес тысяча первое: как он представлялся черному королю.