-- Зачем он вам, ведь при таком поведении вас все равно рас-с-стреляют.
Когда после неудачного визита Вэнса в Москву в конце марта Бреж-нев выступит с очередной антиамериканской речью, Черныш сошлется на его авторитет:
-- Читайте, ведь тут черным по белому написано: мы не допустим вмешательства в наши внутренние дела, американцам вас от рас-с-стрела не спасти.
И в то же время он на каждом допросе настойчиво пытается хотя бы чуть-чуть продвинуться вперед, любым способом потеснить меня с моей позиции.
-- Ну хорошо, давайте поговорим только о письмах и обращениях в советские организации. Что, когда и куда вы передавали? Я ведь должен это знать, чтобы запросить копии ваших материалов.
Подумав, я решаю, что об этом имеет смысл говорить: есть ли луч-шее доказательство открытого характера наших действий и составлен-ных нами документов? Я рассказываю о встречах с министром внутрен-них дел Щелоковым и с представителем ЦК КПСС Ивановым, перечис-ляю бумаги, врученные им. Черныш внимательно слушает меня и акку-ратно все записывает, но, тем не менее, ни документов этих следствие не запросит, ни о встречах не упомянет -- это не в их интересах. Затем следователь спрашивает, кто именно эти документы готовил, и я опять отказываюсь отвечать на этот вопрос.
В следующий раз Черныш предпринимает попытку подобраться ко мне с другой стороны:
-- Вы считаете, что ваши обращения, переданные на Запад, не пре-следовали преступных целей. Допускаете ли вы, что иностранцы могли их использовать в таких целях без вашего ведома?
-- Не допускаю. Открытая информация о нарушениях в СССР прав человека не может быть использована в преступных целях. Если все, о чем мы писали, правда, то гласность -- лучший метод борьбы с беззако-нием; если ложь, то публичное обсуждение -- самое подходящее средст-во опровергнуть ее.
-- Были ли с вашей стороны попытки передавать информацию за границу иными способами, кроме указанных?
Здесь надо быть осторожным, помня о принципе: не лгать, но и не помогать им.
-- Повторяю, что вся информация, которую я передавал иностран-цам, предназначалась только для открытого использования, для привле-чения снимания мировой общественности к нашим проблемам.
Он формулирует тот же вопрос иначе, я повторяю свой ответ. Это лишь несколько из типичных вопросов первых недель, запомнившихся мне. Я как-то видел по телевизору, как лиса ходила вокруг свернувше-гося в клубок ежа, время от времени осторожно трогая его лапой. Точно так же вел себя и следователь, повторяя одни и те же выпады и следя за моей реакцией: не притупилась ли она, не появились ли у меня призна-ки страха или расслабленности.
Вопросов каждый раз немного: три-четыре. Протоколы первых до-просов занимают всего пару страниц, но сами они продолжаются, как минимум, полдня. Идет психологическая обработка. Черныш прино-сит мне материалы своего последнего дела. Некий турист из Голлан-дии по фамилии, если не ошибаюсь, Эйтцвиг, был задержан в Москве осенью семьдесят шестого года при передаче антисоветской литера-туры, изданной на Западе, и ему было предъявлено обвинение по се-мидесятой статье. Читаю протокол его первого допроса. Эйтцвиг на-стаивает на своих правах, ссылается на международные законы о сво-боде слова и печати. Читаю материалы его последнего допроса, со-стоявшегося через три месяца после начала следствия и записанного, с согласия обвиняемого, на видеомагнитофон. Теперь Эйтцвиг сожа-леет о содеянном, понимает, что был неправ, из чтения в камере со-ветских газет убедился, что в Советском Союзе полная свобода печати и недостатки критикуются открыто, просит у правительства СССР и советского народа прощения. В итоге его освобождают. В Голландии Эйтцвиг мгновенно написал книгу под названием, если память мне не изменяет, "Сто дней в Лефортово". "Да, -- думаю я со злостью, -- шустры люди на Западе: и каются быстро, и книги пишут с той же скоростью".
Во время очередного допроса Чернышу звонит -- случайное совпаде-ние! -представитель АПН. Они договариваются о том, что книга Эйтцвига будет переведена на русский язык "для внутреннего пользова-ния", причем расходы КГБ и АПН поделят поровну.
-- Конечно, он снова там клевещет на СССР. Боится, наверное, что его засудят за предательство. Ну да Бог с ним, -- говорит Черныш, явно подсказывая мне этим: покайтесь, а потом освободитесь и делайте что хотите.
Он знакомит меня с делом другого иностранца, француза -- фами-лию его я забыл, имя, кажется, Жан-Жак. И этот -- турист, и тоже аре-стован осенью за антисоветскую деятельность. Француз, как и голлан-дец, покаялся очень быстро, написал, сидя в Лефортово, статью, опуб-ликованную в одной из советских центральных газет, был освобожден, вернулся в Париж и прямо в аэропорту отрекся от написанного, заявив, что сознательно сочинил все эти глупости -- с тем, чтобы никто на За-паде в них не поверил. Вел его дело капитан КГБ Губинский, входив-ший теперь в группу моих следователей и иногда появлявшийся на до-просах.
-- Жан-Жак еще в Москве предупредил нас, что в Париже ему при-дется плохо, -- сказал мне Губинский. -- Вот он там и спасал свою шку-ру. Но это теперь -- его дело.
И тут тот же подтекст: покайся, выйди на волю -- и ты нас больше не интересуешь.
Я вспоминаю обстоятельства, при которых читал статью этого фран-цуза. Было это в октябре семьдесят шестого года в приемной ЦК КПСС, где мы проводили сидячую забастовку, протестуя против избиения на-ших товарищей, которые несколько дней назад пришли в эту же прием-ную и потребовали ответить в письменной форме, почему их не выпу-скают в Израиль.
Рабочий день подходил к концу. Напряжение возрастало. Мы знали, что сейчас нас задержат, кого-то арестуют на пятнадцать суток, а кого-то, возможно, -- на годы. В ожидании развязки я взял со столика одну из разложенных на нем газет и увидел эту статью. "Мой друг капитан Губинский, -- пишет в ней француз, -- сидит в кабинете в худших услови-ях, чем я в камере" -- и так далее, и тому подобное. "Умеют в КГБ людей ломать, -подумал я, предчувствуя скорую встречу с губинскими. -- Проклятый француз, и зачем только такие нам помогать суются!"
Здесь же, в приемной, и у входа в нее стояли корреспонденты: Дэвид Шиплер, Дэвид Виллис, Том Кент. Журналисты-профессионалы? Со-чувствующие? Друзья? Интересно, как они себя поведут, когда их при-жмут в Лефортово. Чувства уверенности, которое раньше вселяло в нас присутствие людей из свободного мира, уже не было...
А почему бы и впрямь не подыграть КГБ? Каялись арестованные Якир и Красин, выступали на пресс-конференции. Каялся в тюрьме Марамзин, обратился с письмом к коллегам на Западе. Сразу после суда уехал во Францию, "перекаялся", сейчас сотрудничает в "Континенте". К счастью, вопрос этот был продуман мной заранее. Я видел как ми-нимум три причины, по которым этого нельзя делать: ты предаешь дру-зей, подрываешь их дух, вселяешь в них ощущение безнадежности пе-ред лицом всесильного КГБ; ты подводишь тех, кто поддерживает нас в свободном мире, ослабляешь их решимость помогать нам; ты поощря-ешь КГБ, даешь им возможность получить высочайшее разрешение на новые репрессии и аресты.
Эти соображения, продуманные мной и взятые на вооружение задолго до ареста, вскоре после суда над Марамзиным в семьдесят пятом году, я сейчас постоянно повторял про себя, пытаясь при-крыться ими как щитом от атаковавших меня следователей. И в то же время мне было ясно, что даже если бы этих причин не суще-ствовало, я все равно не стал бы каяться. Наряду со всеми аргу-ментами рассудка душа приводила свои иррациональные доводы -они-то и были самой надежной преградой на пути к капитуляции перед КГБ.
Не было в мире силы, которая заставила бы меня вернуться к про-шлой жизни ассимилированного советского еврея, лояльного граждани-на, который говорит одно, а думает другое, и старается вести себя "как все". Четыре последних года я был свободным человеком и ни на какие блага на свете не променял бы теперь это чудесное, окрыляющее ощу-щение воли, наполнившее меня после возвращения к своим националь-ным корням. В моей жизни появились смысл и цель, я почувствовал наконец, что живу в полном ладу со своей совестью. И хотя время и про-странство разделили нас, у меня была Авиталь.
* * *
Забирают на допрос так: открывается кормушка, и надзиратель на-правляет на тебя, словно пистолет, огромный дверной ключ: "Фами-лия!" Сверяет ее с записью в своем листке. "На вызов!"
Огромное здание тюрьмы имеет форму буквы К. Это одна из так на-зываемых екатерининских тюрем: первых тюрем России, построенных во времена императрицы Екатерины и -- в ее честь -- имеющих форму букв Е или К. В центре, где сходятся все три коридора, стоит "сигналь-щик" с красным флажком. Он регулирует "движение" в тюрьме, следит за тем, чтобы две камеры никогда не открывались одновременно. Мах-нул флажком -- можно открывать камеру, махнул еще раз -- можно выводить заключенного. Медленно шагаешь с заложенными за спину руками по длинному коридору рядом с надзирателем, поднимаешься по винтовой лестнице на второй либо на третий этаж, откуда есть переходы в следственный отдел. Лестничный пролет затянут на уровне каждого этажа железной сеткой, чтобы узник не мог, бросившись вниз, покон-чить жизнь самоубийством.