Когда меня впервые ввели в камеру, Фима, как выяснилось, в оче-редной раз составлял баланс своего предприятия. Это было одним из лю-бимейших его занятий -- подсчитывать, не расходится ли сумма дохо-дов, в получении которых он сознался, с той цифрой, которая известна КГБ. Такой подсчет достаточно было сделать один раз, но мой сосед за-нимался этим вновь и вновь, что выглядело явным мазохизмом: человек не переставая считал деньги, которые ему когда-то принадлежали, и получал от этого несомненное удовольствие.
Теперь Шнейвас сотрудничал со следствием, помогая раскалывать других упрямых валютчиков, как раньше раскалывали его самого.
Каждый раз, когда Фима принимался пугать меня, расписывая ярки-ми красками насколько страшен и всемогущ КГБ, я чувствовал, что он лично заинтересован в том, чтобы я поскорее сломался. Объяснялось ли это полученным им заданием или же попросту тем, что всякий "пад-ший", -- а в последующие годы я таких встретил немало, -- хочет по-скорее убедиться, что и другие не лучше его, -- не знаю. Скорее всего -- и то и другое.
Мне, конечно, было хорошо известно, что КГБ использует в камере "наседок", так же, как на воле -- стукачей, а самый свежий и болезнен-ный пример с пригретым нами провокатором Липавским, казалось бы, должен был сделать меня вдвойне подозрительным. Но теория теорией, а жизнь жизнью, и мне всегда было очень трудно перенести ненависть к предательству как абстрактному явлению на конкретного человека.
Кем бы ни был мой сосед Фима, его боль от разлуки с женой и детьми была подлинной, и я не мог не отозваться на нее и пытался его утешить. Таким же искренним, как мне казалось, был его интерес к тому, что есть, оказывается, "другие" евреи, многолетние борцы с КГБ, о чем я ему рассказывал .
Тогда, в Лефортово, сидя в камере с моим первым соседом, я решил следовать правилу, которого придерживался на воле: раз я не в состоянии узнать наверняка, кто тот человек, что находится рядом со мной, стану исходить из презумпции невиновности, но у меня должно быть до-статочно ума, чтобы не помогать стукачам в их работе.
Особое удовольствие Фима получал от описания своих многочислен-ных донжуанских похождений и смакования различных интимных под-робностей. Напрасно я пытался несколько раз его прервать -- такая ре-акция вызывала у него лишь удивление.
-- В лагере уметь поговорить про это -- главное дело, -- объяснял он, -- иначе тебя никто уважать не будет.
С какого-то момента он, устав рассказывать, стал просить меня поде-литься своим опытом. Я уклонялся, объяснял, что не люблю говорить на такие темы, но он не отступался. Просьбы сменились требованиями, а затем и угрозами: "В лагере этого не любят. Смотри, там тебе плохо придется!" Пришлось раз и навсегда поставить его на место.
Позднее, узнав из многочисленных примеров о повышенном интере-се КГБ к любым подробностям интимной жизни своих "подопечных", о том, как используется подобного рода информация в борьбе кагебешников за души людей (точнее, в их попытках рассорить всех: мужа и жену, друзей и родственников), я начал думать, что настойчивость Шнейваса могла быть вызвана не только простым любопытством.
3. СЛЕДСТВИЕ НАЧИНАЕТСЯ
С восемнадцатого марта начинаются систематические -- два-три раза в неделю -- допросы. Их ведет майор Анатолий Васильевич Черныш, человек лет сорока -- сорока пяти, маленького роста -- мо-жет, чуть выше меня, почти такой же лысый, с крохотными вниматель-ными и умными глазками. Вначале он напоминает мне хомячка, позд-нее -- крысу.
Прежде всего он знакомит меня с постановлением о создании в след-ственном отделе КГБ СССР специальной группы из одиннадцати следо-вателей (со временем она вырастет до семнадцати человек), которая бу-дет заниматься моим делом. Я ошеломлен и подавлен. "Выходит, дело сворачивать не собираются, совсем наоборот", -- думаю я, и сама эта мысль свидетельствует о том, что, несмотря на все доводы рассудка, на все мои вроде бы успешные попытки рационально оценить ситуацию, тайные надежды на чудесное спасение -- "прекратят дело", "вышлют" -- не покидали меня.
-- При таком использовании кадров безработица вам не грозит, -- говорю я Чернышу, пытаясь за иронией скрыть свое смятение.
-- А что делать? Вы и ваши сообщники много лет занимались преступной деятельностью, а нам теперь приходится всю ее рассле-довать, -- отвечает тот вежливо, но каждое его слово бьет в одну точку -- я должен привыкнуть к новой реальности: мои друзья -- это сообщники, сам я -- обвиняемый, а наша борьба за свободный выезд из СССР и репатриацию в Израиль -- преступная деятель-ность.
Затем Черныш повторяет вопрос Галкина:
-- Что можете сообщить по существу предъявленного обвинения?
Я даю тот же ответ, что и раньше. Но Черныш, в отличие от своего предшественника, не взрывается, не возмущается моим ответом, не кричит, не угрожает -- он спокойно записывает в протокол мои слова, зачитывая вслух: мол, не ошибся ли он, правильно ли сформулировал, -- и переходит к следующему вопросу.
Итак, "информировали международную общественность о...", "при-влекали внимание к..." -- какими способами?
После недолгого раздумья, сообразуясь со своим "деревом целей и средств", отвечаю примерно так:
-- Организовывал пресс-конференции, встречался с корреспондента-ми, политическими и общественными деятелями Запада, разговаривал с ними по телефону, а также рассылал письма в соответствующие совет-ские инстанции. Все это делал открыто, гласно. Передававшиеся мной материалы предназначались исключительно для открытого использова-ния -- по самому своему смыслу.
-- Кто вместе с вами участвовал в этой деятельности?
-- Отказываюсь отвечать, так как не желаю помогать КГБ в подго-товке уголовного дела против других еврейских активистов и иных дис-сидентов, которые, как и я, не совершали никаких преступлений.
-- Но ведь если не совершали, то чего же вам бояться? Работали от-крыто, так и говорите открыто. Вы же сами заставляете меня подозре-вать, что здесь есть что-то тайное.
-- Да, мы действуем открыто, у вас есть копии обращений с подпися-ми. Эти люди знали, что письма будут опубликованы, -- для того-то они и писались, -- и вы их уже прочли или прочтете. Однако вам ведь сей-час нужны не доказательства их участия -- таковые у вас в избытке, -- вы добиваетесь, чтобы именно я дал показания об этом. Зачем?
Черныш недоволен. Он вежливо напоминает мне, что вопросы здесь задает он, а не я. Но и я недоволен собой. К чему пытаться что-то ему объяснить? Я чувствую себя еще слишком неуверенно, еще недостаточ-но контролирую ситуацию и должен говорить как можно меньше...
-- Какие именно письма и обращения вы имеете в виду и когда и ко-му вы их направляли?
Что там подсказывает "дерево целей и средств"? Я не собираюсь от-рицать ничего из того, что делал сам, но и помогать им составлять на нас досье я, естественно, не буду.
-- Отказываюсь отвечать, так как не желаю помогать КГБ в оформ-лении уголовных дел на еврейских активистов, чья деятельность закон-на и открыта.
Черныш записывает мой ответ, читает его вслух, а потом неожидан-но произносит небольшую речь. О том, что он не собирается запугивать меня, что ему неприятно, если это так выглядит, но его долг, как следо-вателя, объяснить мне мое положение. Он вспоминает о делах, которые вел, закончившихся расстрелами подсудимых, говорит о том, как это было ему тяжело, как он всякий раз пытался предотвратить такой ис-ход. И что сейчас, глядя на меня, он думает о моих нереализованных способностях, о молодой жене, которая ждет меня в Израиле, о старых родителях, связывавших со мной столько надежд, и ему при всех наших с ним идейных разногласиях по-человечески тяжело думать, что меня "рас-с-стреляют". Он не покушается на мои взгляды, не собирается меня переубеждать, но я должен понять, что моя жизнь зависит сейчас толь-ко от меня самого, от моих ответов следствию.
Черныш говорит долго и неторопливо. Его голос теряет свою офици-альность, он теплеет, в нем появляется даже легкое волнение. Следова-тель встает и, продолжая говорить, ходит по кабинету, а потом неожи-данно берет стул и, подсев к моему столику, заглядывает мне в глаза...
Я сижу, сложив руки на груди и откинувшись на спинку стула, ста-раюсь смотреть на него равнодушно, как бы давая понять: я свое сказал, а то, что говоришь ты, меня не интересует.
И действительно, я плохо воспринимаю его речь. То ли Черныш так зловеще смакует слово "рас-с-стрел", то ли оно само по себе производит на меня такое сильное действие, но свистящий этот звук сверлом ввин-чивается в мозг, отдается острой болью в сердце, тело начинает мелко дрожать. Я предельно напрягаю все мышцы, стискиваю меж колен ру-ки, сжимаю зубы, чтобы не выдать своего состояния.
Это слово -- "рас-с-стрел" -- станет ключевым в последующие неде-ли допросов. Черныш будет часто произносить его, напоминая о том, что ожидает меня в самом близком будущем. Я попрошу, чтобы мне выдали в камеру мой иврит-русский словарик, -- следователь удивится: