до нашего домика. Я нашел его и хорошенько расспросил. Не узнал я потому, что он сызнова выбелен.
Так говоря Матвей взобрался на козла и прикрикнул на лошадей.
— Андрей, береги телеги, как глаза свои!
Протащившись кое-как улицы две, Матвей поворотил наконец в отворенные ворота, которых одна половинка висела оторванная, и остановился посреди небольшого двора, заваленного колодами, перед избушкою, в которой два окна были освещены, а два оставались темные.
Обыватели этой избушки, услышав стук и крик, выскочили на крылечко. То были толстая баба в чепце и маленькая девочка. Обе с удивлением смотрели на приезжих.
— Это, что ли, домик Секиринских? — спросил Матвей тоном завоевателя.
— Это, это, — отвечала толстая баба, вытирая рукавом рот, набитый едой, — а что вам надо?
— Что надо? — повторил возница. — А как твоей милости кажется, что может хотеть хозяин, приехавший домой?
— Что ж это? Кто ж тут хозяин?
— А мы, ваша милость, потому что это наш дом. Пани наша приехала из деревни отдохнуть в городе.
Когда Матвей говорил это, Дорота и ее госпожа с сыном вылезли из таратайки; но толстая баба, казалось, все еще не понимала, в чем дело.
— Противная половина должно быть не занята, — сказала ей тихо Дорота, — дай нам ключи.
— Правда, что не занята, — ответила крикливым голосом баба, — да там мой разный хлам.
Сказав это, она побежала в избу, схватила свечку в медном подсвечнике и, светя, начала усердно просить гостей к себе.
— Будьте ласковы, господа, пожалуйте ко мне, а я тем временем поуберу там; видите, пани, комнаты стояли пустые, так всего в них набросали; а там еще сова вышибла стекло в окне, так заткнули тряпкою; и печка развалилась, а пол так перегнил, что надо было его выломать.
Матвей слез уже с козел и, крутя ус, слушал болтовню толстой бабы. При последних словах ее он схватился за голову.
— Так этак вы бережете господский дом! — гаркнул он наконец. — Платите самую малость, лишь бы присматривали за всем в доме, да еще все растаскали! Погодите же!
Толстая баба испугалась и закричала громче прежнего.
— А что же вашей лачуге сделалось? Разве я виновата? Что я вам за сторож? Лачуга чуть не валится; я каждый год подпираю: то штукатурю, то белю, то крою. Чем я виновата? Пускай пани покамест идет ко мне, а там починим.
— Нет, уж лучше вы ступайте с детьми на пустую половину, — закричал Матвей, — а ее мосць займет вашу!
— Как бы не так! Вишь ты! Так-то легко и перебраться с детьми и пожитками, как тебе приказать… Пускай пани взойдет ко мне, а завтра кое-как уладимся.
Нечего было делать, надо было поместиться у торговки, оборванные дети которой, вытаращив глаза, выглядывали из-за углов на приезжих. Матвей, между тем, засветя с важностью сальный огарок, отправился на другую половину осматривать господские покои. Но в каком виде он нашел их! Выбитые окна, выломанные полы, сырые, покрытые плесенью стены, на потолке течь, печка в развалинах, а по сухим углам навалены мешки и всякая домашняя рухлядь. Другую комнату торговка обратила в чулан, а в третьей держала кур и свиней.
Напрасно она старалась оправдать себя, потому что Секиринская не слушала ее. Дорота была занята своим питомцем, а Матвей, возвратясь из осмотра и понюхав табаку, принялся читать торговке грозную проповедь, совершенно позабыв о лошадях.
На другой день наняли мастеровых для починки домика, а торговка начала перебираться к соседке, бранясь и проклиная нежданных гостей. Домик Секиринских стоял на высоком косогоре, окруженный небольшим садиком и невысоким забором. Он был об одной трубе и состоял из пяти комнаток и сеней. Вдова поселилась на первый раз в бывшем жилище торговки, а между тем, под руководством Матвея, отличного надзирателя за работниками, приводили в порядок другую половину, починяли кровлю, настилал! полы и подправляли стены.
При всей любви Матвея к его клячам, вдова принуждена была продать их тотчас, чтобы не тратиться на их прокорм. Не так-то легко было это сделать, потому что, кроме гнедой кобылы, остальные были никуда негодное старье; притом же Матвей соглашала уступить их не иначе, как за хорошую цену. Наконец, когда пришлось расстаться с ними поневоле, выбранил всех, потом дня две не переставал жаловаться на свою потерю.
Секиринская должна была тотчас истратить часть денег на починку домика, собранных перед выездом из деревни; а вырученные от продажи лошадей, разбитой таратайки и разных, менее нужных вещей, пошли на обзаведение разными домашними вещами, дороговизне которых Дорота не могла надивиться.
Несколько сот злотых составляли всю казну вдовы, но Дорота размышляла о том, чем им жить, осмотрела тотчас садик и, по дороговизне в городе овощей, рассчитала, что обрабатывание грядок и продажа капусты, свеклы и прочего будет им важным подспорьем для жизни. Матвей, не уступавший Дороте в привязанности к госпоже и желании помогать ей, расчистил для себя за конюшней кусок хорошо удобренной земли и принялся сеять табак, с намерением открыть у себя фабрику нюхательного табака в совершенной уверенности, что сбыт его будет огромен, лишь только жители Люблина узнают о его достоинствах.
Но Секиринская и не подумала о приобретении средств для жизни трудами своих рук — до того казалось ей это невозможным и неприличным. Она думала только о воспитании и будущности сына. Ее понятия о знатности рода Секиринских и об обязанностях дворянина были также странны, как и понятия покойного мужа, от которого она их восприняла. Он столько раз повторял ей на смертном одре, чтобы она воспитала сына сообразно с его происхождением; он так часто высказывал и прежде свое презрение к занятиям недворянским (какими, по его мнению, были ремесла и торговля), что вдове не пришло в голову трудиться самой или приучать сына работать собственными руками. Как ни велика была их бедность, как ни страшна была их будущность, но Секиринская воображала, что легко будет пристроить Собеслава где-нибудь при дворе магната, или в войске, или в каком-нибудь присутственном месте. Скоро, однако ж, пришлось расстаться ей с этими надеждами, потому что бедное дитя было слабого, нежного сложения, малого роста, худощаво, — словом, лишено тех свойств, какие требуются для воина, а медленная и с заиканием речь удаляла его и от судебного поприща. Но сердце матери еще долго противилось убеждениям действительности; она мечтала, что со временем он укрепится, вырастет и исправит свою речь.
Началась городская жизнь, полная забот о завтрашнем дне, постоянно угрожаемая недостатком, опиравшаяся единственно на промысел двух добрых слуг, которые лезли из кожи, чтобы своими трудами скрывать