ужас. Стоило ему только закрыть глаза — и перед ним тотчас же с изумительной ясностью вырисовывалось во мраке бледное, искаженное лицо Даши с вытаращенными, налившимися кровью глазами; ему ясно слышалось ее предсмертное хрипение.
— О, боже мой, зачем, зачем я это сделал? Как решился я на такое дело?
А мысли ползут и ползут, одна сменяя другую... Припоминается Степану, какая она была всегда с ним ласковая, как еще недавно весело, беззаботно раздавалось ее пение,— «словно малиновка!» Вспомнились Степану и те шесть рубах, что подарила она ему при самом начале их знакомства; одна из этих рубах и в настоящую минуту на нем; а та, что была в крови и которую он тогда же сжег, была тоже из тех, самая его любимая, по розовому полю маленькие-маленькие синие цветочки... И чувствует Степан, как чья-то холодная, могучая рука сдавливает его сердце... А тут, к тому же, постоянно преследует его бледное, угрюмое лицо Алексея Сергеевича, раздается его глухой, душу надрывающий кашель. Окончательно извелся Степан; бродит как тень; ни сон, ни еда не идут ему на ум. Старается забыться, заснуть,— но сон бежит от его глаз, а если и случается наконец, что, утомленный, измученный, он заснет на несколько минут, то и тут страшные грезы не дают ему покоя, и он снова просыпается, дрожа и обливаясь холодным потом. Особенно памятен был один сон: приснилось ему, что Даша жива и опять с ними, словно бы ничего и не бывало; она сидит на диване, в руках у нее гитара, и она весело и звонко распевает недавно выученную солдатскую песенку; Алексей Сергеевич, такой веселый, приветливый, тут же сидит в своем бухарском халате, курит из длинного чубука и, ласково подмигивая, спрашивает Степана:
— А, каково, братец мой, поет-то?
И так все это живо приснилось, что Степан и сам своему сну поверил и хорошо, привольно стало у него на душе, широкая улыбка расползлась по его скуластому лицу, он проснулся, глубоко вздохнул... и уже снова было закрыл глаза, как вдруг страшная действительность беспощадно ворвалась в его сладкое сновидение, развеяла его грезы и насмешливо глянула ему в очи... Он вскочил, дико окинул взглядом свою крохотную комнатку и с глухим стоном схватился за голову...
— Боже мой, боже мой, что я наделал! — простонал он и ничком упал в подушку.
А следствие меж тем шло своим чередом. Напрасно арестованные крестьяне клялись, что они не виноваты в убийстве, — им никто не верил. Улики были налицо и очевидны.
XIX
Месяц спустя в квартире полкового командира собрался небольшой кружок офицеров. Полк только что возвратился из лагерного сбора и снова расположился по зимним квартирам в окрестностях города Z. Штаб по-прежнему находился в городе, а эскадроны были разбросаны по деревням и селам. В Малиновом опять стоял первый эскадрон. Тут же находилась и квартира полкового командира. Полковник, высокий полный мужчина с умным, выразительным лицом и широкой бородой с проседью, был любимцем всего полка. Он был тип тех полковых командиров, о которых говорится в одной из солдатских песен:
«Наш полковник молодец —
Не начальник, а отец!»
Он был большой хлебосол, и не проходило дня, чтобы к нему не собирались кое-кто из офицеров в картишки перекинуться, поболтать, выпить и закусить.
На этот раз у него собралось, по обыкновению, человек пять. Темой разговора было — назначенное к слушанию в окружном суде дело об убийстве Даши. Споры были оживленные; только один поручик Носов, бывший тут же, хранил упорное молчание, внимательно прислушиваясь к словам других. На него убийство Даши произвело особенно сильное впечатление. Он никак не мог забыть загадочных слов Ястребова, вырвавшихся у него на пирушке у Саблина. Носов еще никому об этом не говорил, но тем более тревожился в глубине души. Невольное подозрение закралось к нему, и напрасно старался он прогнать его, — оно держалось упорно. Носов был один из тех офицеров, для которых честь полка была дороже всего, и его чрезвычайно мучило опасение, что, может быть, в настоящую минуту вместе с ним носит одну и ту же форму убийца.
— Да поймите, господа, — в сотый раз говорил полковой командир,— не может этого быть, физически не может.
— Да почему вы это так думаете? — горячился Саблин.— Псаломщик уверяет, что сам он видел, как они душили ее, и даже слышал, как она крикнула; признайтесь, это показание, во всяком случае, заслуживающее внимания.
— Врет ваш псаломщик, ничего он не видал, а тем паче не слыхал! — безапелляционно отрезал полковник.
— Да почему, почему? — снова наскочил на него Саблин.— С чего это у вас, полковник, такая уверенность?
— Спросите майора, он вам скажет; ему на своем веку сколько уж военно-судебных следствий пришлось вести, а вот и он то же говорит, что и я.
— Тут и спорить не о чем! — отозвался майор Смелов, добродушно улыбаясь,—Вы еще, господа, сравнительно юноши, вот вам и кажется, если, мол, очевидно, то и бесспорно, а на деле-то другой раз очевидное далеко не бесспорным оказывается. Вы спрашиваете, отчего мы с полковником не хотим в крестьянах признать убийц, и удивляетесь нашей якобы слепоте, а по нашему-то стариковскому суждению, слепотствующими-то выходим не мы, а вы. Извольте рассудить: начнем сначала. Псаломщик говорит, что это он сам видел, как они душили Дарью Семеновну, но при этом (прошу заметить в скобках) псаломщик был сильно выпивши и шел из Хмурова к себе в Малиново с крестин, по собственному сознанию, «зело хвативши»...
— Это не доказательство несправедливости его показаний! — заметил Саблин.
— Пусть так, я на этот факт особенно не упираю, а привожу его между прочим. Итак, он видел, как они душили, даже слышал ее крик и тотчас же побежал назад, дать знать... По расчету времени, урядник прибыл на место преступления, самое позднее, через пол... ну, много — три четверти часа. Для такого короткого времени труп должен быть еще довольно тепел, мягок и кровотечение еще не могло остановиться совсем, а по словам урядника и всех бывших с ним крестьян, труп был уже совершенно холодный и окоченелый, кровь запеклась, — словом, в таком виде, в каком он мог находиться два часа спустя по убийстве, а то, пожалуй, и больше. Как же сопоставить теперь показание псаломщика, что он слышал крики Даши? Не ясно ли, что ему спьяна и страха