- Лес, - продолжал Хрящев, попадая на свою любимую зарубку, - настоящее царство живых существ. Мы в своей гордыне думаем, что только в нас вся суть, а кроме нас ничто не чует, не любит, никаких нет стремлений и помыслов... А это неправда, - выговорил он горячо и мягко, - неправда! Не то что вот эта сосна, - камень - и тот живет!.. А уж о пернатых и говорить нечего! Те еще так живут, как многим из нас ни единожды на своем веку не удастся. Везде одна сила, один дух... Я в это верю, грешный человек... И куда ни обернусь - вправо, влево, - везде чудо... И один наш мятущийся, ограниченный дух все фордыбачит, корит, судит, рядит, приговоры изрекает. И все всуе! Никто не прав, никто не виноват... И ежели для нас зло существует, то для нас только. А для сосны - вот этой самой - есть свое зло, а для муравья или червя - свое... Их-то мы не слушаем и не разумеем, а только со своей подоплекой носимся!
- Нет, позвольте!..
Аршаулов весь заволновался; его жилистая шея точно проглотила с трудом кусок; он развел руками и тотчас после того стал сжимать ими грудь.
- Позвольте, - стремительно заговорил он, с усилием поднимая глухой, сиплый звук голоса. - С такой теорией Антона Пантелеича и обовшивеешь, по-мужицки выражаясь! "Никто не прав, никто не виноват! Все-чудо в мироздании!"
- Чудо-с! - повторил Хрящев.
- Не знаю, да и знать не хочу! Так и все изуверы рассуждают, гасильники. С этим дойдешь до непротивления злу... Прибаутку-то эту мы теперь везде слышим.
- Слыхал и я, - твердо выговорил Хрящев.
- То-то!.. Мы не муравьи, не черви, не сосны и ели! Мы - люди! - все распалялся Аршаулов, и щеки его начинали пылать сквозь бурую кожу, натянутую на мышцах, изъеденных болезнью. - Мы люди, господа! А потому имеем священное право - руководиться нашим разумом, негодовать и радоваться, класть душу свою за то, во что мы верим, и ратовать против всякой пакости и скверны...
- Всеконечно, - прервал Хрящев, и мягкое выражение сменилось на его пухлом лице другим, сосредоточенным и немножко насмешливым. - Всеконечно, Михаил Терентьич, но ни рассуждать мы по существу, ни судить без апелляции не можем, не токмо что о вселенной, а о том - откуда мы и куда идем. Это все равно, как если бы муравьи - а они как мудро свое общежитие устроили - стали все к своей куче приравнивать. Так точно и людское суемудрие... Жалости достойно! Я это говорю не как изувер, Василий Иваныч знает, божественным я не зашибаюсь, - а так, быть может, по скудоумию моей головы.
- Не в этом дело! - ослабшим голосом возразил Аршаулов, и руки его упали сразу на костлявые бедра. - Не в этом дело!.. Теперь в воздухе что-то такое... тлетворное, под обличьем искания высшей истины. Не суетным созерцанием нам жить на свете, особливо у нас, на Руси-матушке, а нервами и кровью, правдой и законом, скорбью и жалостью к черной массе, к ее невежеству, нищете и рабской забитости. Вот чем!..
В горле у него захрипело. Он закашлялся и приложил платок к губам. Теркину показалось, что на платке красные пятна, но сам Аршаулов не заметил этого, сунул платок в наружный карман пальто и опять стал давить грудь обеими руками своим обычным жестом.
- Голубчик! Михаил Терентьич! - остановил его Теркин. - Вам ведь не весьма полезно так волноваться. Да и не о чем.
- Нет, позвольте! - отстранил его одной рукой Аршаулов и порывисто подался вперед всем туловищем. - Вот я прямо из нашего села, где Василий Иваныч родился и вырос, - добавил он в сторону Хрящева. - Ежели в эмпиреях пребывать и на все смотреть с азиатским фатализмом, так надо плюнуть и удрать оттуда навеки: такая там до сей поры идет бестолочь, столько тупого, стадного принижения, кулачества, злобы, неосмысленности во всем, и в общинных делах, и в домашних, особливо между православными. Ан нет! Надо там оставаться... Ни за какую чечевичную похлебку не следует менять своей веры в народ и свой неблагодарный завет. Ни за какую!.. Так-то!
- Да что вы, голубчик, на моего мудреца так накинулись? - заговорил веселее Теркин. - Вы его совсем не знаете. Быть может, из нас троих Антон Пантелеич никому не уступит в жалости к мужику и в желании ему всякого благополучия.
- Опять вы меня не по заслугам хвалите, Василий Иваныч, - пустил жалобной нотой Хрящев и отвернулся.
- Не замайте! - крикнул ему Теркин. - Кто меня образумил на пожаре, вон там, когда я даже разревелся от сердца на мужичье, не показавшее усердия к тушению огня? Вы же! И самыми простыми словами... Мужик повсюду обижен лесом... Что ж мудреного, коли в нем нет рвения, даже и за рубль-целковый, к сохранению моих ли, компанейских ли маетностей?
- Еще бы! - вырвалось у Аршаулова, и он ласковее взглянул на жирный затылок Хрящева.
- И выходит, - подхватил капитан, закуривая толстую папиросу в мундштуке, - Антон-то Пантелеич не токмо что из мшары вас высвободил, да еще мудрым словом утишил?
- Именно! - вскричал, вскакивая обеими ногами, Теркин. - И пожар пошел с той минуты на убыль, да и во мне все улеглось. Там же в лесу, около полудня, как бухнулся в траву, так и проспал до вечерней зари, точно коноплю продал.
- Коноплю продал! - повторил со смехом капитан. - Самая простецкая прибаутка - и какая верная!
- За Москвой в большом употреблении, - скромно подсказал Хрящев, - где этой коноплей нарочито займаются. Только нынче пришло и это в умаление. Нефть подкузьмила... Смазочные масла.
- Все знает! - крикнул Теркин. - Ну, господа, пора!.. Андрей Фомич! - окликнул он капитана. - Поглядите-ка, как на ваших часах?
Кузьмичев вынул часы, тряхнул своей курчавой
головой и сказал:
- И весьма!
Аршаулову Теркин помог подняться. Они все вчетвером сели в тарантас и по узковатой дороге шажком пустились к реке.
Там Теркин крикнул кучеру: "стой!" - и начал прощаться с Аршауловым и капитаном.
- А вы как же? - спросил Кузьмичев.
- Я пешком добреду до перевоза. На пароме перееду. Антон Пантелеич проводит вас до Заводного. Ну, дорогой Михаил Терентьевич! в добрый путь!.. На пароходе не извольте храбриться. Как семь часов вечера - в каюту... Капитану я строго-настрого вменяю в обязанность иметь над нами надзор. И в Самаре не извольте умничать - противиься лекарям... Пейте бутылок по пяти кумысу в день - и благо вам будет.
- Слушаю! - с смешливой кротостью выговорил Аршаулов. - Досадно, ужасно досадно, что не удастся расписаться в книге "по женихе" или "по невесте".
- Ну, мы наверстаем! - сказал капитан. - Через годик, а может, и раньше на крестины попадем.
- Всенепременно! - пустил Хрящев в ход свое любимое слово.
Все рассмеялись.
- Нарочно прибегу! Вот на "Батраке" же, - заговорил с усилием Аршаулов, и в его блестящих зрачках тяжкобольного заиграла уверенность, что он будет пить шампанское на этих крестинах.
Теркин поглядел было на него, но тотчас же отвел глаза.
"Бедняга! - подумал он. - Хорошо, если до Самары-то тебя доставят".
То же подумали капитан и Хрящев.
- Ну, трогай! Путь добрый! - кричал Теркин, стоя на рассыпчатом грунте прибрежной дороги, и замахал рукой.
- До свидания, Василий Иваныч! Спасибо вам, большое спасибо! - долетели до него хриплые, прерывистые звуки голоса Аршаулова.
- Пошел! - пискнул Чурилин и снял картуз.
"Болезный!" - подумал Теркин крестьянским словом, каким, бывало, его приемная мать жалела его, когда он, мальчиком, заболевал. Но ему отрадно стало от этого, - конечно, предсмертного - свидания с Аршауловым. Ничто не сокрушило веры энтузиаста: ни последний градус чахотки, ни та вечная кладенецкая сумятица, про какую он сейчас так самоотверженно и пылко высказался.
Без чванства и гордости почувствовал Теркин, как хорошо иметь средства помогать горюнам вроде Аршаулова. Без денег нельзя ничего такого провести в жизнь. Одной охоты мало. Вот и мудреца лесовода он пригрел и дает полный ход всему, что в нем кроется ценного на потребу родным угодьям и тому же трудовому, обездоленному люду. И судьбу капитана он обеспечил - взял его на свою службу, видя что на того начали коситься другие пайщики из-за истории с Перновским, хотя она и кончилась ничем.
Деньги!.. Они будут у него всегда, и все больше и больше их будет. Не глупая удача, а что-то в нем самом сулит ему это. И находятся же такие суесловы, что требуют одного личного ручного труда. Что бы он сделал мужицкой работой хоть бы для Аршаулова?
- Ха-ха! - рассмеялся он и замедлил шаг.
Ему показалась впервые эта проповедь такою юродивою, что он даже не огорчился.
Взгляд его упал на синеющий вблизи плес реки, далее - на темную стену заказника и повернул вправо и назад, к нагорному берегу, где за полверсты виднелись парк и усадьба.
Спасти великую реку от гибели, положить предел истребления лесных богатств... Поди!.. Добивайся этого ручной работой одного человека!
- Ха-ха!..
Теркин встал лицом к реке и вдруг глубоко задумался.
Там, в усадьбе, его невеста. Неужели он в ней нашел свою желанную?.. Кто знает! Да и к чему эта погоня за блаженством? Лучше он, что ли, своего отца, Ивана Прокофьича? А тому разве был досуг мечтать о сладостях любви? Образы двух женщин зашли в его душу: одна - вся распаленная страстью, другая, в белом, с крыльями, вся чистая и прозрачная, как видел он ее во сне в первую ночь, проведенную с ней под одною кровлей... Живи Калерия - она бы его благословила...