– Нет, вы что же? разве вы куда-нибудь спешите?
– Да, немножко.
– Ну, немножко ничего… Вы в какую сторону?
Я сказал.
– Ах, боже мой, нам почти по дороге. Немножко в сторону, да отчего же? Для друга семь верст не околица, а я – прошу у вас шестьдесят тысяч извинений – может быть, и не имею еще права вполне называться вашим другом, но надеюсь, что вы не откажете мне в небольшой услуге.
– Охотно, – говорю, – если только могу.
– О, очень можете, а я вам сделаю услугу за услугу.
С этими словами мы снова очутились у знакомой зеленой двери капитановой квартиры. Он нетерпеливо дернул звонок и, вскочив на минуту, действительно тотчас же выскочил назад. В руках его была женская картонка, в каких обыкновенно модистки носят дамские шляпы, большой конверт и длинный тонкий сверток. Из этого свертка торчала зонтичная ручка.
– Вот, – обратился он ко мне, – потрудитесь это подержать, только держите осторожнее, потому что тут цветы, а тут, – я, разумеется, приношу вам сто тысяч извинений, но ведь вам уже все равно, – так тут зонтик. Но, боже мой, что же это такое? – воскликнул капитан, взглянув на этот зонтик. – Вот проклятая рассеянность! Эта проволочка так и осталась не спиленною! Клим, скорее напилок! – И капитан быстро, одним движением сбросил с себя шинель, присел верхом на стул, с большим мастерством укрепил к столбику стула зонтик и начал быстро отпиливать небольшой кусок проволоки.
– Я люблю эту работу, – говорил он мне между делом. – Я вам скажу: в наши лета все в магазинах для дам покупать – это, черт возьми, накладно, да и что там купишь? Все самое обыкновенное и втридорога; а я этак все как-нибудь у Сухаревой башни да на Смоленском… очень приятно, вроде прогулки, и вещи подержанные недорого, а их вот сам починю, выправлю и презентую… Вы увидите, как мы заживем, – жаловаться не будете. Я вот вас сейчас подвезу до Никитских ворот и попрошу о маленьком одолжении, а сам поскорее на службу; а вы зато заведете первое знакомство, и в то же время вам будет оказана услуга за услугу.
Я совсем не знал, что со мною делают. У подъезда стояла гнедая лошадка, запряженная в небольшие дрожечки.
Мы сели и понеслись. Во всю дорогу до Никитских ворот капитан говорил мне о своем житье, о службе, о бывающих у него хорошеньких женщинах, о том, как он весело живет, и вдруг остановил кучера, указал мне на одни ворота и сказал:
– Вот тут я вас усердно прошу спросить прямо по лестнице, в третьем этаже, перчаточницу Марью Матвеевну; отдайте ей эти цветы и зонтик, а коробочку эту Лизе, блондинке; приволокнитесь за нею смело: она самое бескорыстнейшее существо и очень влюбчива, вздохните, глядя ей в глаза да руку к сердцу, она и загорится; а пока au revoir.[8]
И прежде чем я нашелся что-нибудь ответить, капитан Постельников уже исчез из моих глаз.
Должно вам сказать, что все эти поручения, которые надавал мне капитан Постельников, конечно, были мне вовсе не по нутру, и я, несмотря на всю излишнюю мягкость моего характера и на апатию, или на полусонное состояние, в котором я находился во все время моих разговоров с капитаном, все-таки хотел возвратить ему все эти порученности; но, как я сказал, это было уже невозможно.
Следующею мыслью, которая мне пришла за этим, было возвратиться назад и отнести все это на его квартиру и отдать его Климу. Я находил, что это всего достойнее; но, к крайнему моему удивлению, сколько я ни звонил у капитанской двери, мне ее никто не отпер. Я отправился было в квартиру его сестры, но здесь на двукратно повторенный мною звонок мне отпер двери полный румяный монах и с соболезнующим взглядом в очах проговорил:
– Великодушно извините: Марья Григорьевна позатрапезно опочили, услужающих их дома нет, а мы, приходящие, ничего принять не можем.
Черт знает что такое. Э, думаю, была не была, пойду уж и сдам скорей по адресу.
И вот я снова взял извозчика и поехал к Никитским воротам.
Нет никакой нужды рассказывать, что за особ встретил я в тех девицах, которым я передавал посланные через меня вещи. Довольно сказать, что все это было свежо, молодо – и, на тогдашний юный, неразборчивый мой вкус, очень и очень приглядно, а главное – бесцеремонно и простодушно. Я попал на именины и хотел, разумеется, сейчас же отсюда уйти; но меня схватили за руки и буквально силой усадили за пирог, а пока ели пирог, явился внезапно освободившийся от своих дел капитан Постельников и с ним мужчина с страшными усищами: это был поэт Трубицын. Кончилось все это для меня тем, что я здесь впервые в жизни ощутил влияние пиршества, в питье дошел до неблагопристойной потребности уснуть в чужом доме и получил от Трубицына кличку «Филимон-простота», – обстоятельство ничтожное, но имевшее для меня, как увидите, самые трагические последствия.
Проснувшись перед вечером на диване в чужой квартире, я быстро вскочил и с жесточайшею головною болью бросился скорей бежать к себе на квартиру; но представьте же себе мое удивление! только что я прихожу домой на свою прежнюю квартиру, как вижу, что комнату мою тщательно прибирают и моют и что в ней не осталось уже ни одной моей вещи, положительно, что называется, ни синя пороха.
– Как же и куда все мое отсюда делось?
– А ваше все, – отвечают, – перевез к себе капитан Постельников.
– Позвольте-с, – говорю, – позвольте, что это за вздор! как капитан Постельников перевез? Этого быть не может.
– Нет-с, – говорят, – действительно перевез.
– Да по какому же праву, – говорю, – вы ему отпустили мои вещи?
Но вижу, что предстоящие после этого вопроса только рты разинули и стоят передо мною как удивленные галчата.
– По какому праву? – продолжаю я добиваться.
– Капитану-то Постельникову? – отвечают мне с смущением.
– Да-с.
– Капитану Постельникову по какому праву?
– Ну да: капитану Постельникову по какому праву?
Галчата и рты замкнули: дескать, на тебя, брат, даже и удивляться не стоит.
– Вот, – говорят, – чубучок ваш с змеиными головками капитана Постельникова денщик не захватил, так извольте его получить.
Я рассердился, послал всем мысленно тысячу проклятий, надел шинель и фуражку, захватил в руки чубучок с змеиными головками и повернулся к двери, но досадно же так уйти, не получа никакого объяснения. Я вернулся снова, взял в сторонку мать моего хозяина, добрейшую старушку, которая, казалось, очень меня любила, и говорю ей:
– Матушка, Арина Васильевна! Поставьте мне голову на плечи: расскажите, зачем вы отдали незнакомому человеку мои вещи?
– Да мы, дитя, думали, – говорит, – что сынок мой Митроша на тебя жалобу приносил, что ты квартиры не очищаешь, так что тебя по начальству от нас сводят.
– Ах, Арина Васильевна, да разве, мол, это можно, чтобы ваш сын на меня пошел жаловаться? Ведь мы же с ним приятели.
– Знаю, – говорит, – ангел мой, что вы приятели, да мы думали, что, может быть, он в шутку это над тобой пошутил.
– Что это: жаловаться-то, – говорю, – он в шутку ходил?
– Да.
– Арина Васильевна, да нешто этак бывает? Нешто это можно?
Арина Васильевна только растопырила руки и бормочет:
– Вот, говори же, – бает, – ты с нами! – мы сами, дитя, не знаем, что у нас было в думке.
Я махнул рукой, захватил опять чубучок, сухо простился и вышел на улицу.
Не могу вам рассказать, в каком я был гадком состоянии духа. Разыгранная со мною штука просто сбила меня с пахвей, потому что я, после своего неловкого поведения у знакомых дам капитана, ни за что не расположен был жить у его сестры и даже дал было себе слово никогда не видать его. Комната мне нравилась, и я ничего не имел против нее, но я имел много против капитана; мне его предупредительность была не по нутру, а главное, мне было чрезвычайно неприятно, что все это сделалось без моей воли. Но я мог сердиться сколько мне угодно, а дело уже было сделано.
Досада объяла меня несказанная, и я, чтобы немножко поразвлечься и порассеяться и чтобы не идти на новую квартиру, отправился бродить по Москве.
Я ходил очень долго, заходил в несколько церквей, где тупо и бессознательно слушал вечернюю службу, два или три раза пил чай в разных трактирах, но, наконец, деваться более было некуда. На дворе уже совсем засумерчило, и по улицам только изредка кое-где пробегали запоздалые чуйки; бродить по улицам стало совсем неловко. Я подошел к одному фонарю, вынул мои карманные часы: было одиннадцать часов. Пора было на ночлег; я взял извозчика и поехал на мою новую квартиру. К удивлению моему, у ворот ждал меня дворник; он раскрыл передо мною калитку и вызвался проводить меня по лестнице с фонариком, который он зажег внизу, в своей дворницкой. Ремень, приснащенный к звонку моей квартиры, был тоже необыкновенно чуток и послушен: едва я успел его потянуть, как дверь, шурша своим войлочным подбоем, тихо отползла и приняла меня в свои объятия. В передней, на полочке, тихо горел чистенький ночничок. Комната моя была чиста, свежа; пред большим образом спасителя ярко сияла лампада; вещи мои были разложены с такой аккуратностью и с таким порядком, с каким я сам разложить их никогда не сумел бы. Платье мое было развешено в шкафе; посреди стола, пред чернильницей, лежал мой бумажник и на нем записка, в которой значилось: «Денег наличных 47 руб. ассигнациями, 4 целковых и серия», а внизу под этими строками выдавлена буква «П», по которой я узнал, что всею этой аккуратностью в моей комнате я был обязан тому же благодатному Леониду Григорьевичу.