Я, кажется, знаю, каково в такую ночь человеку с черной, как ночь, душой. Он может не моргнув глазом пройти весь мир, ему все нипочем: человек сольется с темной краской мира и не увидит ни мира, ни себя. Нет разницы. Все одним цветом. И ничего не различить: ни души, ни неба, ни черных крыш. Браво!
Но сейчас летняя ночь. Она смутно просвечивает, как синевато-серое стекло. Если хочешь, чтобы стало темнее, достаточно прищуриться. Человеческий глаз замечательный прибор. Его можно прикрыть или приоткрыть, а можно и вовсе закрыть. Ах, какой размах — от пиано-пианиссимо до форте-фортиссимо! Такой диапазон! Разве этого мало?
Светит месяц и масса звезд. Месяц ворочается с боку на бок, ложится поудобнее. Что ему — вечная игра: с одного бока убыло, с другого прибыло; кувыркайся на здоровье, не поморщив своего широкого азиатского носа. Собственно говоря, что ему морщиться: насморк не страшен, платок не требуется.
А звезды — звезды, будто иглы, так и колют глаза. Хоть убей, не светят одним цветом: красные, зеленые, синие, золотые, а есть такие, что и вовсе не разберешь, какого цвета.
Но можно и с ними разделаться. Надо просто закрыть глаза. Раз! — и готово: ни звезд, ни месяца. Ни фига!
Со мной не очень-то поспоришь, хотя мне так и не довелось закончить университет. Я даже сам с собой не в силах спорить.
Вот я зажмурился, и все исчезло, и теперь я могу сказать: ничего на свете нет, весь мир — иллюзия. Что хочу, то и вижу. Кто сказал, что ночь черна, что светит месяц? Я говорю вам, что ночь бела, как день, а месяца и вовсе нет — просто какое-то никчемное пятно. Но если черная ночь — это белый день и месяц — банальный желтый блин, то и я не живое существо по имени человек, а животное, именующее себя сверхчеловеком.
Да, я, Касриэл Липман, сверхчеловек.
В гетто тихо. Люди спят, отдыхают, стонут или кричат во сне — они знают, что со светом снова потянутся пыльной дорогой в рабочий лагерь, и не знают, что сулит им завтрашний день: ведь гетто могут взорвать, могут всех увезти в Понары… Может быть, люди стонут или кричат во сне, а может, судорожно обнимают друг друга, желая продолжить род. Я не слышу, не вижу их. Это серая пыль, скотинка, а я — сверхчеловек, и что хочу, то и делаю.
Я медленно иду по тихим улицам гетто. Иду к железной калитке, запершей узкий проход между домами. Я постучу в нее пять раз, потом — шестой. Часовой откроет и проводит меня к Шогеру. Шогер ждет не дождется, когда я пожалую к нему. Как равному предложит мне сбросить куртку с желтыми звездами, пригласит за стол. Шогер дружески потреплет меня по плечу и скажет:
— Садись, Касриэл, ешь! О делах потом — куда спешить?
На круглом низком столике — французский коньяк, чешское пиво и русская водка. В соседней комнате — красавица полька с клеймом на бедре (чтоб не сбежала), красотка из дома "Nur fur deutsche Offiziere".
Шогер удовлетворенно потрет ладони, и глаза его — серые, с красными прожилками — блеснут, как дорогие камни, два грубо подделанных, фальшивых камня.
Понурив голову, я бреду по спящим улицам к узкой калитке. Я сверхчеловек, ибо черная ночь белее дня и луна — кривляющийся блин. Я, сверхчеловек, должен подойти к железной калитке и постучать, чтобы она открылась.
Со мной не очень-то поспоришь, хоть я так и не кончил университет.
Я знаю не только Ницше. Я знаю Шопенгауэра и Спинозу, писания апостолов и Фрейда, читал Ветхий завет и Карла Маркса. Маркс говорил: нам нечего терять, кроме своих цепей! Оно, конечно, у кого нет ничего, тот потерять уже не может. Я мог бы дополнить этого спинозу Карла: можно потерять жизнь. Но я дополню его иначе. Мои друзья, мои братья и сестры готовят восстание, готовятся уйти в партизаны — люди на все готовы. Каждый день, возвращаясь с работы, они проносят в гетто оружие, патроны. Сам Шогер не может их накрыть, не может добраться до тайников. Тут-то я и дополню Карла Маркса. Я иду к Шогеру, он ждет не дождется меня. Я знаю, кто приносит оружие, знаю, где его прячут.
Черная ночь для меня бела как день. В один из таких черных дней Шогер выгребет оружие из всех тайников и поставит к стенке тех, кто норовит пристать к Христовым апостолам. Мне что? Я ничего не увижу, ничего не услышу. Значит, ничего и не было. Буду сидеть за круглым столиком, дуть русскую водку, потягивать французский коньяк, хлебать чешское пиво и лапать польскую красотку с клейменым бедром.
Шогер не идиот. Ха! Он знал, кого ему выбрать. Он прочел мои мысли, как раскрытую книгу. Выбери он моего отца, выбери кого-нибудь из сестер или даже мальчишку Исаака, он получил бы фигу. Он может рубить их на мелкие кусочки, как рубит мясник убоину, и все равно ответом будет молчание, только молчание, которое ни я и никто другой не назовет иначе. Шогер умный человек. Он выбрал меня.
Я иду по тихим, сонным улочкам гетто, тем самым улочкам, по которым шел ровно неделю назад. Круглый столик был накрыт. И Шогер был сама любезность.
— Садись, Касриэл, ешь, — сказал он дружески.
— Я сыт, спасибо, — ответил я.
— Садись, Касриэл, пей.
— Спасибо, не пью.
— Не будь дураком, Касриэл, и подойди сюда. Положи-ка руку на стол. Вот так, ладонью вниз. Теперь смотри на меня. Он вынул из кобуры вороненый браунинг.
— Не бойся, не убью.
Он взял браунинг за ствол и больно ударил тупой рукояткой по моему мизинцу, по самому ногтю. Снова поднял браунинг и ударил по другому пальцу, потом еще и еще. Бил только по ногтям. Он мастерски делал свое дело: не содрал ни кусочка кожи с пальцев.
— Садись, Касриэл, ешь, чего уж там, — сказал он дружески.
И я сел и начал есть.
Я ел долго, с трудом запихивая в себя каждый кусок. Шогер сидел напротив и меланхолически качал головой.
— Видишь, я знал, что ты голоден. Когда я вытер руки, он тихо сказал:
— Теперь выпей. Для начала, пожалуй, водки, а? Люблю русскую водку.
— Спасибо, я не пью.
Шогер был обижен:
— Что же ты так? Ну ладно, давай руку.
Я протянул другую руку и положил на стол, ладонью вниз.
Шогер был удивлен.
— Касриэл! — воскликнул он. — Ты хочешь искалечить себе вторую руку? Нет, я этого не допущу. Давай первую, ту, что уже была. Ей все равно.
Я поднял другую руку, ту, что уже была, и положил на стол. Шогер стукнул браунингом. Удар пришелся по столу; жалобно зазвенели тарелки, бутылки, рюмки, но Шогер не рассердился, что я отдернул руку с посиневшими ногтями. Я держал в ней рюмку русской водки.
— Видишь, Касриэл, я знал, что ты хочешь пить, — сказал он. Потом я прихлебывал коньяк, завезенный из Шампани, цедил пиво, доставленное из Пльзеня.
— Ядзя! — крикнул Шогер. — Ядзя!..
Из соседней комнаты вышла Ядзя, стройная красавица полька с распущенными волосами.
— Ты видишь? — сказал мне Шогер. — Это Ядзя. Чудная девушка. Правда, Ядзя?
Она улыбнулась, показав ровные перламутровые зубы.
— А теперь выйди, Ядзя.
Она вышла.
— Оставим ее на следующий раз. Хорошо, Касриэл?
— Хорошо, — ответил я.
— Ну что ж, по рукам! — сказал Шогер. — Между прочим, могу показать тебе снимки. Хочешь? Ты увидишь руки с отрубленными пальцами. Ты увидишь там…
— Не надо снимков, — ответил я и выпил залпом еще три стопки русской.
Шогер был доволен:
— Я знал, что мы договоримся.
Да, мы договорились встретиться через неделю.
И вот я иду.
Медленно, понурив голову, иду я по тихим, спящим улочкам. Я подойду к железной калитке, зажатой между двумя домами, постучу пять раз, потом шестой, мне откроют, и часовой проводит меня к Шогеру.
Шогер ждет. Он ждет не дождется. На круглом столике — русская водка, французский коньяк и чешское пиво, красотка Ядзя с клеймом на бедре, чудная девушка.
Я знаю все. Знаю, кто приносит оружие и где его прячут. Я все узнал за эту неделю. Мне и раньше было известно кое-что, и Шогер назначил слишком долгий срок. Ха! Глупец! Зачем он дал мне столько времени? Он мог тогда еще, в первый раз, не кормить, не поить меня, а просто-напросто отрубить мне пару пальцев, и я бы выложил все. Болван! Думает, если он ничего не знает, то и другим неизвестно. Впрочем, вряд ли дошло бы до второго пальца, пожалуй, и одного, бы хватило.
Тогда, в первый раз, он сглупил, Адольф Шогер. Но теперь он спокоен. Он, правда, ждет не дождется, хотя абсолютно уверен, что я приду, постучу пять раз, потом шестой и предстану перед ним.
Шогер умен.
Я действительно иду.
Я иду так долго, что мне давно уже опостылел месяц, кособокий желтый блин, и мириады колючих звезд, пестрых иголок, отливающих всеми цветами радуги. Я устал и хотел бы отдохнуть.
Там, за домом, есть заросший крапивой ход, заваленный старым барахлом, — мое тихое пристанище. Никто еще не набрел на него. Можно сидеть там целый день или ночь напролет, можно думать об иллюзорности мира и о всяких Спинозах.
Нигде в мире не отдохнешь лучше, чем в том сводчатом погребе, к который ведет заваленный рухлядью ход.