— Нет, Венедикт, мой отец был либералом. Он не плыл по течению. Он всегда возмущался всякой несправедливостью.
— Ну, уж, где уж, что уж, — замахала тонкими руками Липочка. — Он-то ничего не делал. В карты играл да маму замучил. Возмущалась молодежь, а вождями были — жиды.
— Что же, евреи и теперь готовы идти. Канегиссер убил-таки Урицкого… и сейчас у нас…
— Оставь, пожалуйста, — сказала, краснея, Наташа, — евреи теперь наверху, и им ничего больше не надо. Но молодежь… Она гораздо выше, чем в ваши дни. Гораздо, гораздо, гораздо выше! Мои Светик, Игорь и Олег, твой, Липочка, Венедикт — пошли искупать вину отцов, и я верю, они победят.
— Добровольцам не удалось взять Екатеринодара, и Корнилов убит, — сказал Венедикт Венедиктович. — Пустая затея! Слабые дети идут против сильных разбойников.
— И победят, в конечном счете — дети! — воскликнула Наташа и встала из-за стола.
— Ох, Наташа, Наташа, не сносить тебе головушки, — сказала Липочка. — Бурлит в тебе казацкая кровь!
Поднимались с мест. Двигали стульями.
Я возьму за три с полтиной
Женщину с огнем, — прыгая через стулья, пел Андрей.
Маша вышла из комнаты. Она сейчас же вернулась в большой нарядной шляпке с цветами и, натягивая на красивые тонкие руки перчатки цвета creme (Кремовый (фр.)), сказала:
— Я пойду, мам. Мой комиссар приглашал меня сегодня в танцульку, обещал шоколадных конфет принести.
— А я с Андреем, — сказала Лена, — в кинематограф идем на Арбатскую площадь. Ужасно интересная фильма идет — "Пара гнедых". И в первой картине похороны. Покойница лежит. Лидия Рындина играет. Ужасно драматично.
— Вот они — дети! — сказала Липочка, когда дети ушли. — Не спросили отца с матерью, пришли, поели и ушли. Где они, с кем они — разве мы знаем?
— Новое поколение растет, — сказал Венедикт Венедиктович. — Грациозно это выходит! Сын Венедикт у Деникина, его брат Федор в курсантах, Маша у комиссара чрезвычайки, и кто он, какие у нее с ним отношения, не изволит нам сказывать. Лена путается с гимназистами, а сын Андрей картошку по огородам ворует. Вот нелепица-то!
— Советский строй, — сказал Ипполит и тяжело опустился на стул.
— Наше дело было только родить да вскормить их, — сказала Липочка, прислоняясь спиной к двери, — а там… Они сами… Помнишь, Ипполит, наше время… Помнишь — Пасху, яйца красили, катали яйца, розговены… Четверговую соль, заутреню в гимназии. Пушки палили, и звенели в окнах стекла. А летом — дача, туманные споры о прочтенном. Лиза с ее философией и устремлением в народ. Где все это? Мы брыкались. Проклинали экзамены, учителей, стремились сбросить путы… А видно… Ипполит, путы-то были нужны… Видно, цепи-то целовать было нужно и милую мамочку обожать…
Липочка разрыдалась.
Был душный июльский вечер. С той же повышенной скоростью бился пульс Москвы. По улицам сновали народные толпы, серые, почти все в защитном, многие, несмотря на жару, в шинелях. Проезжали редкие извозчики. Гудели автомобили советского начальства. Толпа горготала и клокотала, как вода в котле. У Реввоенсовета стоял серый броневик. Часовые матросы и красноармейцы хмурой цепью окружали здание. Внутри кипела жизнь. Взад и вперед по коридорам, вверх и вниз по лестницам сновали солдаты, матросы, китайцы и советские барышни. По всем комнатам громадной гостиницы тревожной трелью проносился стук пишущих машинок, и непонятно было, что могли они выстукивать днями и ночами.
Надвигались густые, знойные сумерки. В пыльных столбах утопала Москва, бурлящая людскими толпами, встревоженная, словно ожидающая чего-то. По всем этажам гостиницы вспыхнули огни лампочек. По лестницам, не переставая, двигались люди.
В просторном кабинете за письменным столом, низко нагнув большую голову с курчавыми, темными, впадающими в золото волосами, с пенсне на носу, с рыжеватыми усами и маленькой бородкой, сидел еврей в военном френче и длинных, небрежно спускающихся на ботинки штанах защитного цвета. Он просматривал бумаги. Не поднимая от них глаз, он протянул руку к лампе и повернул выключатель. Приятный зеленоватый свет разлился по кабинету. Осветились листы, печатанные на машинке.
В дверь постучали.
— Ну?! — сказал, поднимая голову, еврей, и в снопе свита бледное его лицо с блестящими глазами показалось страшным.
Стройный, затянутый во френч юноша в ремнях, без оружия появился в дверях.
— Товарищ Вацетис! — сказал он. — По срочному делу.
— Зовите… Да… зовите же, когда я вам говорю… — нетерпеливо сказал сидевший.
Мерно ступая тяжелыми, добротными сапогами и мягко позванивая шпорами, в кабинет вошел человек выше среднего роста, крепкий, молодцеватый, с круглым бритым, ничего не выражающим лицом. Он плотно притворил двери и молча вытянулся.
— Ну? — сказал еврей.
Пенсне блеснуло стеклами в лучах лампы. Казалось, что за столом сидит человек с черепом вместо головы и с громадными, огнем пылающими глазными впадинами.
— Отряд Попова сосредотачивается в Трехсвятительском переулке.
— Большой? Все три рода оружия?
— Да… Все три рода войск, товарищ комиссар. Он в полной готовности. Мне донесли, что при нем все лидеры левых социалистов-революционеров. Там видели Камкова, потом приезжий из Петрограда, некий Кусков, очень подозрительная личность.
— Много войска?
— Нню… — протянул Вацетис. — Не так уже, чтобы много… Пехоты так, может быть, тысячи две наберется, восемь орудий…
— Вос-семь ор-руд-дий… Ш-ша! — вставая, сказал еврей. — Вос-семь ор-рудий… Это, товарищ, очень опасно?
— Нню… Справляться можно. Организации у них никакой. Свернули людям головы. Ну, еще 60 пулеметов.
— Шье-сть-дьесят пулеметов, — в волнении, вдаваясь в жаргон, сказал комиссар и подошел к окну. — А не сказать Владимиру Ильичу, чтобы чемоданы укладывать?
— Не извольте беспокоиться. Справимся… Тут только одно обстоятельство. Вы изволите знать, что члены центрального комитета партии социалистов-революционеров имеют свободные пропуски в Кремль и, в частности, к товарищу Ленину. Так я боюсь, товарищ, какого-нибудь вероломства. Они уже арестовали товарища Дзержинского.
— Арестовали товарища Дзержинского! Ну что вы говорите? Это же ужасно!..
— Не беспокойтесь, товарищ. Они не большевики.
— Что вы хотите этим сказать?
— А то, что они прикончить его не посмеют, и мы его освободим.
— Но вы так бодро смотрите на все, товарищ Вацетис, что мне приятно на вас смотреть.
— Ведь это, товарищ комиссар, социалисты. То есть та сволочь…
— Ну, вы, пожалуйста, товарищ Вацетис. Я знаю, вы человек вне политических партий, но только… Вы сделаете все?..
— Все, как нужно. Я только прошу вас отдать распоряжение, чтобы теперь в Кремль никого не пускали.
— Ну, разумеется… Разумеется… А вы думаете… Мне… Безопасно?
— Совершенно, товарищ комиссар, доверьтесь мне в полной мере. Мы специалисты этого дела, сделаем все чисто.
— Комиссар Петерсон с вами?
— Да, он ожидает в автомобиле.
— Это хорошо… Я бы сказал вам по-русскому: с Богом! Если бы мы не отменили Бога. Но говорю вам: во имя спасения революции — сделайте…
— Сделаем, товарищ. Могу идти?
— Да, пожалуйста…
У подъезда Вацетиса ожидал сильный русско-балтийский автомобиль. На заднем сиденье, прислонясь к по душкам, сидел человек в просторной солдатской шинели и мягкой фуражке.
— Товарищ, на Ходынское поле в лагерь! — сказал Вацетис, прикасаясь рукой к плечу шофера.
— Понимаю.
Шофер надавил ногой на рычаг передачи и наложил руку на руль. Машина дрогнула и покатилась по затихавшей на ночь Москве.
В узком переулке беспорядочно толпились солдаты. В боковых улицах стояли запряженные орудия. Ездовые слезли и лежали на камнях мостовой у ног лошадей. У подъезда дома с темными, наглухо закрытыми дверьми толкотня была сильнее. В подъезде кто-то стоял на столе и кричал в толпу короткими отрывистыми словами.
— Чего шумит, товарищ, не слыхать? — спросил, зевая, артиллерийский солдат пехотинцев.
— А кто его знат, что. Чехословаки, мол, на Волгу наступают и чтобы, значит, сковырнуть теперь Ленина.
— Та-ак…
— А на место его кто? — Не сказывает.
— Уже не Керенского ли?
— И все-то брешут, как им не надоест.
— Что же, товарищ, при Ленине не сладко. Хлеба по фунту — и то не сполна давали.
— За царя, что ли?
— Слыхать, царя убили. Я телеграмму читал.
— Царство небесное ему. Приял, значит, мученическую кончину. А кто убил-то?
— Да жиды же!
— Вот те и слобода…
— Погодь, что говорит? Помолчите маленько. Про крестьян будто?
С крыльца в сумраке теплой ночи неслось: