болел живот.
Тойра неспешно помыла руки, вытерла их полотенцем. Холодным от воды пальцем потеребила Власу причинное место.
— Хороший парень, — одобрила она маленький и сморщенный пенис, облепленный двумя крохотными яичками.
— Тетя, — сказал Влас, — не надо.
Тойра потерла руки, перекрестилась, постояла, глядя в икону, и взялась за топор.
Топор взлетел высоко вверх. Безобразное от ярости лицо тетки наплыло на Власа. Желтый тусклый свет замерцал. Вцепившись в икону, он чувствовал усилившуюся стократ боль живота, громкие удары осеннего дождя по стеклам, шелест низких и корявых абрикосов во дворе, звон колодезного ведра, в которое бьется толстая потемневшая цепь, шорох крови, холод серебра.
Тетка остановила полет топора у самой кожи, и дала лезвию прикоснуться крестообразно к ноге. Второй взмах. Третий. Она будто приноравливалась каждый раз, еще точно не рассчитав место удара.
Кажется, к третьему взмаху он потерял сознание, однако икона в его руках стояла, а желтый свет, проникая сквозь забытье, снился ему.
Через какое-то время в дом вошел отец. Хлопнула дверь, Влас открыл глаза.
— Помой щенка, — равнодушно сказала Тойра и вместе с топором ушла на двор.
Отец грел воду. Прямо в постели, на железной прогнутой сетке, выдрав из-под Власа загаженное белье и матрас, мыл сына. Тойра уехала на следующий день, напрочь отказавшись от денег, от благодарностей. Все ей было не так, всем она брезговала. Через две недели Влас почувствовал ноги и встал…
— Болото у тебя, тетя, будто больше стало, — говорил Влас Тойре утром на следующий день.
— А чего ж, — соглашалась тетка, — времена благодатные.
— Может, ко мне, — продолжал Влас, — у меня простор, и живу я один.
— Дурень ты, — скорбно ответствовала тетя, — потому и один. А я дураков не люблю.
— Дурень, — соглашался Влас, — но мирный.
— Мокрый ты, — улыбалась ведьма, — как тридцать лет тому обделался, так до сих пор высохнуть не можешь.
Уезжал Влас задумчиво. К вечеру, добравшись до станции, с официанткой Марьяшей в «Ротонде», облупленной пристанционной столовке, пил коньяк. Тетку забывал быстро.
Перед выходом на перрон наблюдал, как жена в присутствии мужа била по лицу любовницу.
Любовница стояла глупая и молодая, а жена была старая и нервная. Муж стоял чуток вдалеке и курил.
— Отпусти ты душу его, сука поганая, — кричала жена.
— Каждую неделю дерутся, — ровным голосом объясняла растрепанная Марьяша Власу, — мы тут уж все попривыкли. Что главное, — добавляла Марьяша, глядя на Власа влюбленными глазами, — у молодой-то этих паскудников вся железная дорога, а приезжает морду бить только одна.
Восьмое июля
С утра хмурило. Петрищев сложил тетрадки, убрал на кухне, стал дожидаться молодую жену, которая вчера вечером ушла к подруге и до сих пор никуда не вернулась.
Студент Петрищев очень любил различных писателей. В детстве ему пророчили большое будущее.
Однако жизнь не пряник. В августе он переспал с Верочкой, чтоб уже в воскресенье центростремительно сделать ей буквальное предложение, а сейчас, спустя три недели, дожидаться ее по утрам.
«Она шла по широкой и многолюдной улице», — записал он в своем писательском дневнике.
Подумал, сделал изящный росчерк, нарисовал довольно правдоподобную голову вахтерши третьего общежития. Задумался.
«— Блядь ты такая, — сказал ей рыбак-отец. Его кустистые черные брови сходились на переносице и оканчивались в ней».
Петрищев поставил точку. Остановился. Встал. Налил себе из литровой бутыли дешевого и крепкого вина. Выпил. Подошел к окну.
«Закат упал на город, и спелые ноги проходящего населения будоражили умы. Старик-отец и сам был не ангел, но такого от единородной дочери не ожидал».
Петрищеву вспомнилась мама. Блины со сметаной. Захотелось плакать. Однако его сильной стороною был именно самоотверженный труд. Посему он сосредоточился и написал:
«…Но в городе свирепствовал тиф. Шла война, и таких, как его дочь, следовало…»
Тут Петрищеву стало решительно не ясно, что сделает со своей дочерью мудрый и сильный старик-рыболов.
— Хрен же его знает, — сказал он четыре раза вполне бессознательно. Пошел и открыл форточку. В форточке, если глядеть сверху вниз, шла Верочка.
«— Прощаю тебя, — сказал старик-рыболов, — потому что… потому… блядь ты такая, ведь человек должен быть сильный и красивый, а ты, Бог его знает… может быть, все еще будет хорошо».
Утюг
В семье появились деньги. Первые. Еще несмелые и основательно нечистые.
— Давай купим утюг, — сказала Верочка в порыве чувств.
Петрищев нахмурился.
«…Сазонов бросился в сырую мглу, за ней, за единственной, за счастьем своим, которое не мог уже упустить…»
— Слушай, — сказал он раздраженно, — какого веника нам покупать утюг? Может, лучше пьянку организуем? Конкретную.
— Петрищев, — сказала Верочка, — ты алкоголик, а не семьянин.
— Знаешь что… — сказал Петрищев.
«…Она бежала по проулку и не чуяла ног. — Боже правый, — думала она, — как он мог, как он мог! И с кем, с этой шалавой, с этой некультурной женщиной! У нее же ноги, как у мыльной лошади, а груди, груди…»
Груди Петрищев любил, посему остановился передумать и отдохнуть.
— Вера, — сказал он серьезно, — если ты купишь утюг, я повешусь.
— Вешайся, — посоветовала Вера, — может, поумнеешь.
«…Во вторник все было готово. Священник был пьян и грустен. — Что ж, женитесь, — сказал он с характерным присвистом, — так вам и надо…»
— Хватит, — сказала Верочка, — прошлый раз ты уже устраивал вечеринку. До сих пор к нам Саланцовы не ходят.
«…Какая же ты блядь, — сказал подполковник Сазонов, — или тебя изолировать?»
— А утюг нам нужен, — сказала Верочка, — ты вечно ходишь, будто тебя в конвейере пожевало.
«…Нет, — сказала Елизавета, — просто в детстве я любила одного капитана, но его убили, и теперь я как сирота…»
— Кроме того, — говорила Вера, — это еще и очень выгодно. Каждый утюг заменяет нам три половых акта.
— Это почему же? — завелся Петрищев.
«…Пролетку качало, в окна лился дождь, за Карагандой Лизавета купила булку».
Вечер заканчивался. У Верочки болела голова, но, главное, она ощутила радость.
«В самом деле, — думала она, — может быть он меня и любит, если пишет и пишет, а утюг, ну что ж, Саланцовы, по-хорошему, сами виноваты во всем».
День рождения
Петрищев шел по темной-темной улице пьяным.
В подворотне сидело трое пьющих людей и говорили о главном.
Петрищев увидел их и испугался.
«Вдруг подойдут и морду бить будут, — подумал он. — А может, и хуже», — мелькнула задняя мысль.
Он всю жизнь отчего-то боялся быть изнасилован. Отчего — Бог его знает, но такая мысль, такой ужас всегда висел над его юным и измученным существом.
— Привет, — сказал трем собутыльникам Петрищев, — сидим?
— Сидим, — ответил старший из них, доктор наук Ломаков. — Присоединяйся, мы говорим о любви.
«Так, — подумал Петрищев, —