началось».
— Ну что ж, — сказал он с хрипотцой, — присоединюсь.
Ему налили, он, не дожидаясь тостов, выпил и сказал с горечью и тоской:
— Насиловать будете?
Ломаков озадачился и, внимательно всмотревшись в лицо Петрищева, спросил:
— Кого?
— Ну как кого, — горько сказал Петрищев, — меня.
— Так, — сказал интеллигент Петров, — приплыли, мальчики…
— Не томите, — сказал Петрищев, — я так уже устал, что сил нет. Кроме того, у меня за плечами два года рукопашного боя. Так что посмотрим еще, кто кого…
Ломаков встал, посмотрел пластмассовый стакан на прозрачность.
— Пьем за понимание, — сказал он, — пусть в мире не будет войны.
Все с хрустом чокнулись и выпили.
— Да, — сказал Петрищев укоризненно, — а с виду — интеллигенты.
Голова у него заваливалась немного в бок, но видел он все прекрасно.
«В лесу стояла тишина, — писалось у него в голове, — Бобрыкин закопал в песок оружие и увидел врагов».
— Мы, по-моему, — сказал Петров, — говорим немного о разном. Вы, как вас там…
— Петрищев, — сказал Петрищев.
— …Петрищев, — вставил Петров, — видимо, чем-то расстроены. Это пройдет. Главное, как писал Пастернак, — в подробностях.
Петрищев пристально всмотрелся в окружающие лица. С неба начал капать мелкий, но чрезвычайно пронзительный дождик.
— Да, — сказал Петрищев, — насильники оказались не-де-е-способны.
— Точно, — сказал Ломаков, — мы свое уже отнасильничали.
— А знаете, — вдруг улыбнулся Петрищев, — мне сегодня исполнилось двадцать пять лет.
Вдова
У Элеоноры Майской умер муж Вова. Что делать? Ничего. Схоронили. Трагедия.
На кладбище Элеонора пришла с утра на следующий день. С покойником, значит, позавтракать. Принесла початую бутылку водки, судок холодца и газету, чтобы сесть на нее и платья не испортить.
Выпила рюмашку, выхлебала чуток холодца, губы утерла и говорит:
— Вова, на кого ж ты меня оставил.
Сказала. Подумала. Не понравилось ей.
Выпила рюмашку. Закурила.
— Вова, — говорит она, — в чем дело?
Встала. Походила вокруг могилки. Рюмашку. Сложила газету в сумочку.
Мертвая фотография смотрела на нее глазами Вовы. Рядом, через могилку, безутешная семья и горюющие товарищи провожали в последний путь дорогого Николай Алексеича. Слова настоящего горя сыпались на Элеонору, как жуки в майский денек.
—…Помним его, и всегда будем помнить, — говорил худощавый оратор в кожаном пальто. — Скорбь наша неподдельна и не имеет границ.
— Вот же ж суки, — сказала отмороженными губами Элеонора.
Где-то недалеко, тут же рядом, на кладбище вдруг зазвучала труба. В осеннем воздухе все остановилось.
«Вот, — подумала вдова, — вот…»
— Когда умолкнут все песни, — запела Элеонора вслед за трубой, — которых я не знаю, в терпком воздухе крикнет…
Присев на черный, еще ничем не засеянный холмик могилки, она, раскачиваясь всем телом, шептала в мелодию…
— …Сегодня все хорошо, сегодня хорошо-о-о, я зна-а-аю сегодня все хо-ро-шо, все будет — хорошо.
Человек-человек
Лялик был великовозрастным ребенком. Жил с мамой. Пил чай. Смотрел телевизор.
Один раз приходит домой, а там с мамой пьет чай Элеонора.
— Садись, Лялик, — устало сказала мама. — Это — Элеонора. Это — Лялик. Лялик, сядь.
Лялик сел. Выкушал чаю с сухариком. Молчит.
— Ну ладно, — говорит мать, — пойду к соседке за луком, а вы тут поговорите.
— Ну что, Лялик Евгеньевич, — говорит Элеонора, — будем мужем и женой.
— Как в церкви, — подумал Лялик и умилился.
— Женщина я добрая, — продолжила Элеонора, — но требовательная. Да и мать за тебя хорошее приданое дает…
— А вы какие телевизионные передачи больше любите? — заинтересовался Лялик.
Элеонора заплакала и подошла к окну. Лялик почувствовал себя виноватым и принес из спальни огромного плюшевого медведя.
— Знаете, — сказал он застенчиво, — это медведь.
Элеонора из окна видела богатое подворье, высоченный с колючей проволокой и металлическими воротами забор.
— Знаешь что, — сказала она с улыбкой, повернувшись к Лялику, — пошли в парк, там сегодня работают карусели.
— Пошли, — задумчиво сказал Лялик. — Только ведь я карусели не люблю. Просто не надо плакать, я человек-человек.
Дерево-жизнь
На Пасху из большого далека к Элеоноре приехал брат. Походил. Посмотрел на Лялика. Лялик, конечно, все ему про себя рассказал. Брат купил ящик водки и стал пить, обучая этому нехитрому мастерству всех желающих.
— Попить водки — надо, — говорил брат. — Ты, Лялик Евгеньевич, пойми: жизнь, она не идет прямо, она не товарный поезд. Растет она наподобие бузины — сразу и во все стороны.
— Бузина — не дерево, — замечал Лялик.
— Да уж, конечно, не дерево, — кивал головой брат. — Вот я, к примеру, стал недавно слепнуть. Что, ты думаешь, предпринялось за меня в жизни?
— Что? — спрашивал Лялик.
— Уехал, — сказал Заболот, — к чертовой маме.
— Хорошо, — говорил Лялик.
— Конечно, хорошо, — радовался обоюдному пониманию брат. — Приехал вот к тебе в дом, свою давнюю сестру проведать. Хорошо?
— Хорошо, — улыбался Лялик Евгеньевич.
— А что теперь? — спрашивал Заболот. — Скажи мне, деверь, мать твою за ногу.
— Оставайся, — разрешал муж сестры, — мы тебя любим.
— Да уж, конечно, любите, — стонал Заболот, прикрывая лицо руками, — еще б меня не любить, меня не любили только ленивые, а еще идиоты.
— Я не идиот, — говорил Лялик Евгеньевич озабоченно, — я скромный.
— Точно, — соглашался Заболот, — скромный. Идиот — я.
— Нет, — серьезно говорил Лялик, — ты тоже не идиот. Ты не бойся. Я тебе помогу.
В огороде инеем покрывалась зеленая многолетняя петрушка. Пьяный Заболот под осенним дождем в обнимку с Ляликом рвал ее на закуску. Ветер трепал им души, а низко стелющийся дым из флигелька окутывал жизнь непроходимой периной. Дни выдавались все питейные, все густые, непроницаемо плотные. Ночью спали они на одной кровати в обнимку. Элеонора боялась заходить к ним во флигелек.
Лялик Евгеньевич с восторгом и детской неподкупной радостью говорил Заболоту о своей жене. О том, какая она ласковая с ним бывала, и как это хорошо, и как это.
Заболот быстро худел, чувствовал красоту души и мира. Читал нараспев стихи, думал вслух и учил Лялика приемам перекрестной рифмовки и рукопашного боя.
С Элеонорой простились как-то ночью, когда Лялик Евгеньевич крепко и пьяно заснул.
— Уходишь, — тускло сказала Элеонора.
— Натюрлих, — ответил Заболот, — мне, сестра, на станцию, где раскинулось железнодорожное дерево и врастает в пространство душа.
Дирижеры луны
Прошел год. Потом взял и прошел следующий. Потом замелькало. В глазах рябило. Приходы и уходы электричек пунктиром прошивали жизнь, и она по ночам утомленно вздыхала.
Элеонора работала в библиотеке, в хранилище. Здесь всегда было холодно. Лялик, у которого в последнее время центростремительно портился характер, все ухудшался. Он тосковал, часто плакал. Волновало его многое. Элеонора же занимала ровно столько, сколько и росшая под окнами великолепная бузина.
Однажды он увидел в окне, как дрались две собаки. Дрались они насмерть. Так, наверно,