сочной травушке, что поднялась на лугах, воле бескрайней, теплу…
Несколько раз приходил в дом бабы Стеши да деда Григория Иван. Заходил, молчал, глядел на Софью. Потом подходил к старикам:
– Баушка, дед, чего по хозяйству сделать надобно? Говорите, не стесняйтесь.
Те и рады, то Иван с дедом плетень покосившийся подправляют, то крышу латают, то по дрова в лес поедут, то в бане печь перекладут. Бабке Иван огород вспахал, бочку под соленья наладил, в погребе крышку новую взамен старой гнилой сколотил. Старики на него не нарадуются, сынком называют.
– Ох, Софья, – завела раз разговор бабка, таская противни с ватрушками из печи, – Что ты нос воротишь от такого парня? Да лучше его и на деревне-то нет, чай! Рукастый, приветливый, а ласковый какой, нас бабусей да дедусей кличет, как родных.
– Бабушка, – покраснела Софья, что подрубала новое полотенчишко, сидя у окна, – Разве ж я ворочу? Я несчастным его не хочу делать.
– Дак ты уже его таким сделала! – воскликнула баба Стеша, – А что, нет? Погляди, какие глаза-то у него, тоска в них залегла, а парень какой хороший, разве ж он того заслужил? А глаза-то у него, как травушка зелёны-зелёны, и волосы пшеничны. Дура ты, девка! Ничо больше не скажу тебе.
Обиделась было Софья на бабу Стешу, весь вечер молчала, а ночь проплакав и поняла, что права она. Никому от неё счастья нет, горе одно. И сестра за неё переживает, и бабке с дедом теперь лишний рот в доме, и Пахома на грех подмывает, и Иван из-за любви безответной своей несчастен. А всему виной она – Софья.
– И отчего меня Господь не приберёт? – воскликнула она в сердцах.
Тут же из темноты раздалось шлёпанье босых ног – баба Стеша, кряхтя, поднялась с постели и поплелась в закуток, где спала Софья.
– Ты чаво это болтаешь, девка? – прикрикнула она на неё, присаживаясь на кровать, – Я ведь давно не сплю, слушаю, как ты носом хлюпаешь, да причитаешь. Не хотела я виду подавать, да не стерпела. Виданное ли это дело, смерти просить да Бога гневить? Чтобы я эдакого больше не слыхала. Даже я, старая, и то смерти не прошу, ибо Един Господь ведает кому и когда туды пора, тебе ли молодой девке смерти просить?
– Не могу я так больше, бабушка, – уткнувшись в подушку, рыдала навзрыд, уже не скрываясь Софья.
– Ну, ну, девка, да ты чего, на меня, небось, обиделась, за слова мои, что я тебе нынче сказала, – погладила её по волосам бабка, – А ты не злись, а прислушайся, да подумай над ними. Говоришь, Ивана не хочешь несчастным делать. А сейчас разве счастлив он? Один, без тебя. Без любви твоей, ласки девичьей. Отчего ты за него не пойдешь? Думаешь, по дому не управишься? Всё ты сумеешь, ты девка – кремень! Я ведь вижу, как ты у нас в избе порядок навела, как всё у тебя ладится. Подумала бы ты, раскинула мыслями-то, как быть и как жить. Мы с дедом старые, помрём, а ты куда? К Пахому в дом? Давай-ка спи, и на меня зла не держи, а утро вечера мудренее, зима не лето, переживём и это…
Уже солнце клониться стало к западу, когда в избу вошёл, озираясь по сторонам, Пахом. Софья была одна, баба с дедом ушли сегодня на празднование к какой-то родне, позвали их то ли на крестины, то ли на родины, а Софьюшка осталась дома. Заслышав шаги, она обернулась, вздрогнула. Баба Стеша с дедом так не ходят, у тех шаг медленный, размеренный, мягкой поступью, а у этого – резкий, чеканный.
– Софья, – услышала она вдруг встревоженный голос Пахома, – Я к тебе со срочным делом. Тут такое…
– Что? – испугалась почему-то Софья его тона, – Что-то стряслось?
– И не знаю, как сказать-то тебе, – замялся Пахом.
– Да говори уже! – девушка поднялась со стула, в волнении прижала руки к груди, – С Устей что-то?
– С Устей, – кивнул Пахом, – Заболела она к обеду, рожать, значится, вздумала. Поначалу-то всё ладно было, а после сделалась она вдруг белая вся, что снег, да будто не в себе, и говорит неладное что-то, на животе у ей пояс какой-то оказался, под рубахой завязанный. Красный такой, из шерстяных ниток связанный. Так она матери моей кричит дуром: «Не дам снимать». А матушка говорит, надо снять эту ерундовину, в ней всё дело. Так вот, я за тобой пришёл, может, ты её уговоришь, а не то плохо дело кончится. Я, конечно, не верю в то, что плохо ей от пояса какого-то, но вам, бабам, виднее, и коль матушка так говорит…
Побледнела Софья, схватила с лавки платок цветастый, накинула на голову, и бросила Пахому:
– Пойдём скорее!
Она сбежала по ступеням крыльца, и поспешила к воротам, за которыми стояла телега Пахома.
Софья не видела, как тот, выйдя на улицу, обернулся воровато по сторонам и довольно хмыкнул в усы. Дом бабы Стеши стоял поодаль, в конце улицы, тихо тут было и малолюдно, а сейчас и вовсе никого. Это-то и нужно было Пахому.
– Садись скорее, поехали, – сказал он на ходу, запрыгивая в телегу, и хлестнул лошадку так, что она помчала с места галопом, и вскоре уже скрылась из виду, за поворотом, оставив на дороге лишь клубы рыжей пыли.
Софья почувствовала неладное, когда поняла, что запахло близкой водой, знать река где-то рядом. Где же они? Не по деревне они едут, да и шума не слышно, ни разговоров людских, ни блеяния и мычания скотины, лишь высокие тени мелькают вдоль дороги.
– Деревья, – поняла Софья, – Лес!
– Пахом, – вскрикнула она, – Куда мы едем?!
Тот лишь захохотал в ответ и сильнее хлестнул лошадь:
– А ты думала, всю жизнь меня будешь за нос водить, да в дураках оставлять? Я уж думал, что после того, как твоё гнездо трухлявое сгорело, ты, как миленькая к нам приползёшь, с нами жить станешь. Так нет же, и тут она выход нашла, к бабке пристроилась, курва.
Пахом обернулся назад и с ненавистью хлестнул Софью хлыстом, что держал в руках. Та вскрикнула, схватилась за лицо, из рассечённой щеки брызнула кровь. Она сняла с головы платок, прижала к ране, сильная боль залила весь разум, в жизни ещё никто не бил её, отец с матерью сроду руки на неё не поднимали, а тут…
– Ах ты, гад проклятый! – закричала она, – Я так и знала, чуяла, чьих рук это дело, это ты поджог устроил!
– Долго же ты до этого доходила, я-то думал, ты умнее! – заржал Пахом, – Конечно я, рассчитывал, что уж тогда-то ты точно согласишься у нас жить, да просчитался.
– Да на что я тебе, поганый? Мало тебе Усти?
– Устя – это Устя, не про неё речь, а на тебя может и плюнул бы уже давно, да теперь это для меня дело принципа, докобенилась ты, девка.
Софья вдруг резко повалилась с телеги в траву, покатилась под невысокий откос, ободралась о торчащие корни деревьев и сучья, вскочила на ноги, бросилась бежать. Да Пахом скоро нагнал её, ударил вновь наотмашь по лицу.
– Ах, ты дрянь, бежать удумала? Да куда ты убежишь, слепая?! – он загоготал так, что эхо прокатилось по лесу.
– Далёко мы уже в лес заехали, – с тоской подумала Софьюшка, – Теперь кричи-не кричи, никто не услышит. Видно, смерть моя пришла. Ну, да и ладно, сама того желала. Да только не такой позорной кончины я хотела…
– Убивать будешь? – подняв лицо на Пахома, спросила она громко и чётко.
Тот заржал:
– Убивать? Ну, вот ещё, руки об тебя марать. Сама сдохнешь, тут в лесу. А вот то, что давно хотел, сделаю, не откажусь.
– Не надо, Пахом, – попятилась назад Софьюшка, – Христом Богом прошу, не надо. Оставь меня тут и уезжай, я никому ничего не расскажу.
– Конечно, не расскажешь. Потому что тут и останешься. Нет тебе обратной дороги.
Он грубо повалил девушку на мох под густыми лапами елей, закрыл ей рот своей ладонью, и рванул