Ибо видел Амет глаза народа, когда продавал хлеб в своей пекарне. Ибо слышал он голоса бедных:
– Все собаки, у старого только Али сердце! у молодого Амета сердце! Не у старого Али смешал шайтан в голове кровь с пылью: смешал шайтан в голове кровь с грязью у собак-торговцев! Пошли, Аллах, праведному Али свет вечный!
И послал Аллах старому Али свет вечный.
По весне, когда запела на орехе вечерняя птица свою песню; когда море опять заиграло бирюзою, и звезда зари засияла, вечно молодая, – тихо уснул Али на своем жестком ложе, в бедной своей мазанке. Провожали его в путь последний тысячи голосов народа:
– Пошли, Аллах, светлой душе путь светлый!
Уже не мог Али видеть: оделись его глаза земным мраком.
Но великую усладу познал Али перед своим отходом.
В самый вечер его отхода из этой жизни постучался у его двери кто-то. Отворил дверь Амет печальный. Смотрит: стоит у порога первый богач с базара, первый хлебник, – Алибабин-турок.
Сказал ему Алибабин-турок:
– И другой лавки, а того ж базару, селям-алекюм!
Смутился Амет, впустил Алибабина в мазанку. Сказал с сердцем:
– Алекюм-селям… Чего тебе надо, хаджи?
Стал Алибабин у порога, приложил пальцы к голове и к сердцу, поклонился Али, смертному его ложу. Сказал тихо:
– Селям-алекюм, Али… Скажи, святой, одно слово!
Уже не мог Али сказать слова: только сказал глазами. Тогда присел Алибабин у порога, приложил к голове руки, покачался…
Трое было в пустой мазанке. И еще был – Кого не видел ни один смертный.
Сказал Алибабин-турок:
– Отходи, Али, с добрым ветром. Знаю, чего стоит твоя глина, знаю теперь ей цену. Отходи, святой, с тихим ветром. Нет у твоего Амета ни гроша, но твоя пекарня не погаснет. Ответь мне хоть глазами: веришь?..
И ответил ему Али слезами. Поднял трудную свою руку и указал на стенку. И увидал Алибабин-турок: написано на белой стенке углем, по-татарски:
«Все огни земные погаснут – не угаснет огонь в светильнике Аллаха».
Прочитал Алибабин-турок, ударил себя в грудь крепко. Пошел к жаровне, вынул из жара уголь, написал на белой стене жаром, по-турецки:
«Все пекарни в городе погаснут – не погаснет пекарня Али-Амет-Алибабин!»
И приложился губами к жару; и положил жар в жаровню.
В тихий вечер, на кладбище, за мечетью, посадили Али в сухую яму, завалили крепким каменьем, поставили столбик с головкой.
И птица в тот вечер пела на орехе, и море играло бирюзою, и звезды пели ночные песни – те песни, что слушают люди с чистым сердцем.
А наутро кричали на базаре:
– Алибабин-турок, собака! Смешал у него шайтан кровь с пылью! Оставил ему Али-Безумный свою глину!.. Слышала это вечная душа Али Гасана в небе.
Алушта
3 марта 1920 г
I
Гвардейский солдат Иван, раненный в грудь навылет, попал в плен к немцам. Случилось это в Августовских лесах, по осени. Рыжебровый пучеглазый немец взмахнул прикладом, споткнулся и пробежал мимо, а другой, добрый, присел к Ивану и дал попить…
Дальше Иван не помнил.
Очнулся он к ночи в большом сарае, на сене. Было таких здесь много. Когда отдирали с груди рубаху, от боли занялось сердце и провалился сарай куда-то, отплыл. Тогда – сон не сон! – качнулся Иван под небо, на высоченном возу, на сене, будто на плотине у господского пруда, – из далекого детства выплыло! – и сестра Даша позвала жалостливо: «Ва-ня!..»
Часто потом вспоминался Ивану этот зыбучий воз и жалеющий Дашин голос.
В госпитале выучили Ивана клеить коробки, вязать и считать до сотни – ломать язык, а к весне отправили с другими по чугунке – «за леса куда-то» – в маленький городок. А там отдали мужику-немцу – в работу.
Было это мартовским утром.
Оборванных и угрюмых пленных построили на площадке, под голыми липами, и хромой немец ахнул:
– Ахтунг!.. Айн, цвай, драй…
Каждому написал немец на груди мелом нумер. Рослый Иван пришелся с правого фланга: написал ему немец – 5.
– Фынф!
Пришли бритые мужики в куртках, кули-мужики, в крепких сапогах на гвоздях-подковах, с длинными кнутьями. Пришли – трубками навоняли. У каждого было по билету. Приковылял за ними одноглазый и стал вычитывать из бумажки, с треском; а мужики посасывали трубки:
– Я… яволь… зо-о…
А в липах кричали грачи – смеялись. И вот – загохали мужики, стали ходить по фронту, орать-спорить:
– Майн! Фирцен!
И только Иван подумал: «Жеребья тянули!» – подошел к нему, в заячьей шапке, широкий, толсторожий, будто повар Михайла из Скворцовки. Хозяином оглянул Ивана, ткнул самую «пятерку» и крикнул, словно на лошадь:
– Фынф, гей!
Не понял Иван, забыл. Тогда потянул немец за воротник. Это понял Иван и пошел за немцем. Улицами пошли: немец впереди, Иван – в затылок.
Немец шел вперевалку, как ходят тучные; Иван – журавлем, глядя в широкий зад и красный затылок в складках. Все было ему тошно в немце: подрагивающий курдюк, с пуговицами-глазами на пояснице, суковатая палка с гайкой, заплатка на шапке, вонючая сигарка. Встретился взвод солдат-столбиков, отбивавших ногу под барабан. Иван вспомнил роту, – и засосало. Никто не приглядывался к нему: знали, что этот рваный, худой, высокий и сероглазый – русский пленный Иван. Таких много. Только одна старушка, с травяной сумочкой и с взнузданной собачкой на ремешке, заглянула ему в глаза и пожевала губами. Понял Иван, что жалеет его старуха, и вспомнил мать.
На постоялом дворе, у вылуженных кормушек, стояли плетеные двуколки, под черный и желтый лак. Было чисто, как на конском заводе Прошина: ни сенинки. Мальчишка щеточкой подбирал навоз. Стало смешно Ивану: постоем даже не пахнет!
Немец отщелкнул цепь, мотнул Ивану – садись, и выехал на серо-рыжей крутой кобыле, куцей, в стриженой гривке. И побежало ровное, как плита, шоссе.
Всюду – поля и поля за проволокой, обсаженные деревцами канавки, домики под железом и черепицей, стеклянный блеск парников, тягучий дух хлебный – парным навозом. Будто из обожженной глины, тонкие церкви-кирки острили крестики в небо. С шарабанов навстречу краснощекие девушки весело кричали немцу:
– Мойен! Мойен, repp Бгаун!
Хрипел им немец, не выпускал сигарки:
– Моин-моин… фройлайн Тегез!
Тонкая, розовенькая Тереза еще издали показала Ивану смеющиеся зубки. В синем колпачке-шляпке, она была туго подтянута белым ремешком под груди, с пучком розовых маргариток у плеча.
– Эх, морковка!
Засмотрелся Иван на нее: ловкачка шельма! И она приостановила рыжую кобылку, – не звякает ли подкова, – а сама хитро поглядывала на Ивана. Хрипнул ей что-то Браун, – так и засияла веселыми зубами.
«Ишь, черти, – подумал Иван, – надо мной смеются».
Не знал Иван: посмеялся Браун, что вот скоро вернется с французского фронта Генрих, тогда здорово подкует Тере-зину кобылу!
У речки, с мельничкой-игрушкой и чистыми голубями, немец остановил лошадь. Намалеванный синий заяц, с колбаской в зубах, и пенящаяся кружка показывали трактирчик. Немец крякнул и подмигнул Ивану.
– Можно! – отозвался Иван, – хозяин и лошадь поит.
Пусто было в трактире, только толстуха хозяйка, занявшая весь прилавок, перекладывала из одной корзины в другую гору яиц.
«Пиво, должно, дуть будет… угостит», – подумал Иван. Но немец съел только кусок рыбы, – сазан не сазан! – и вытянул только одну кружку пива. Дал от себя кусочек рыбы Ивану.
Хотелось Ивану пива. Был у него серебряный рубль, заветный. Берег его крепко Иван. Жил у него этот рубль в кисете с самого того дня, как пошел Иван из Скворцовки. Отдала ему его сестра Даша на проводах, сказала:
– У меня только рублик, Ваня. Возьми на счастье.
Для счастья берег Иван, не сломал ему головы в Варшаве даже, где гвардейцы две ночи крутили в какой-то пьяной цукерне, заливались «штаркой». Не отдал и кривоногому санитару-немцу – за спасенье: серебряный портсигар отдал, фронтовую находку. А уж как добивался немец! Торговала у него этот рубль сестра в госпитале, – и ей не отдал. Подарил ей щепную птичку – своей работы.
– А рупь не могу: заветный!
Теперь до тоски захотелось пива. Сказал Иван.
– Мой пива желает… тринкен!
Отмахнулся Браун. А немец достал выданную калечным немцем книжку, – руски слова! – поводил пальцем и засопел, как мехом:
– Как тэбья… сфат? Ифан! Зо-о… я-я…
И поискал-почитал еще:
– Руски лэниви… сшеловэк! Зо-о-о… А? Найн?
С хитрецой заглянул в глаза, в унылые глаза Ивана. Не отозвался ему Иван. Потом прочитал еще: «Pa-пота ната», потом: «Пифо, ри-ба». Нравились ему чужие слова – смешные. Все повторял, смеялся, все показывал желтые бобы-зубы, все прощупывал Иванову руку-лапу:
– Рапота… ната! Сольдат Ифан! Зо-о! Ра-по-та!