живых…
Ладислав. И написал тебе то письмо.
Эма. Ты возвратился — это главное. Но почему (как тяжко матери это выговорить), почему ты в таком случае возвратился, когда ненавидишь меня и мстишь всей своей жизнью, а в том письме — еще и тем, как ты намереваешься распорядиться своим будущим? Ведь это смехотворно — организовать у себя детский дом и полагать, что…
Ладислав. Но я ведь понял, что не имею на это права.
Эма. Да не в том дело, какой тут может быть разговор о праве?..
Ладислав. Все это были детские фантазии, навязчивая идея.
Эма. А Ирена?
Ладислав. Ах, Эма, Эма, она ведь к нашей распре не имеет отношения.
Эма. Ты возвратился, значит, из-за нее. А я, по-твоему… — она не договорила. — У вас, родившихся после войны, нет жалости, вы ничего не в состоянии понять, ничего не хотите представить себе, вы лишены милосердия.
Ладислав. Милосердия?
(Пауза.)
Ладислав. Ваше прошлое — оно ваше.
Эма. А страх, а ужасы, какие мы пережили?
Ладислав. Видишь, ты не смогла забыть, а у детей, по-твоему, в забывчивости — милосердие природы. Ты же прекрасно знаешь, что́ мы в состоянии понять, а чего не можем. На то ты у нас вся в дипломах.
Точно как Ладислав-отец: когда вдруг надвигалась опасность взрыва чувств или ненависти, искал прибежище в шутке и бывал спасен. У Ладислава-сына в двадцать девять лет все было впереди. Он утверждал, что это ровно ничего не значит: его устремления не могут повлиять на ход вещей. Его двадцать девять лет переживали с ним Ирена и Эма, он был их будущим. Но в жизни каждого, а значит, и Ладислава, настает время, когда прибежища приходится искать в себе самом. Женщинам — в воспоминаниях, в маленьких детях, во внуках…
Ладислав. Я похож на отца?
Эма. И да, и нет. Кто знает, каким бы он стал в тридцать лет.
Ладислав. В тридцать?
Эма. Ему было двадцать шесть, когда…
Ладислав. Он не послал бы своей матери такого страшного письма?
Эма. Нет.
Ладислав. Вы жили в ином мире.
Эма. Мне кажется, мы были счастливее, жили объемнее…
Ладислав. Хотя и умирали? Как папа.
Эма. Хотя и умирали.
Ладислав. Вы были невероятно жестоки к себе.
Эма. Нисколько. Мы только хотели… Ах, сколько же мы всего хотели!.. И все это ничтожно мало в ваших глупых пустых глазах (Эма чувствовала, что ее захлестывает злость).
Ладислав. То, что вы делали, не было зря, кровь не может пролиться напрасно.
Эма. И теперь идет война, повсюду на земле умирают люди…
Ладислав посмотрел на Эму. Она сидела выпрямившись, и взволнованность ее заметить можно было разве что по учащенному пульсу, если бы Ладиславу вздумалось его измерить. Он наклонился к матери — она и теперь еще была красива — и церемонно поцеловал у нее руку.
— Пойдем, — сказала Эма, — а то опоздаем.
Неторопливо шли по набережной к Дому художников. Пастель тонов июньского вечера делала город фантастической кулисой к сказке. Эма взяла сына под руку; поднимаясь по ступеням парадной лестницы, услышала вдруг за спиной захлебывающийся ехидцей шепоток:
— Гляди, наша доцентша-то какого подцепила молодайчика!
— Ну, не болтай, — возразил мужской голос — бесспорно какого-нибудь подающего надежды ассистента, — это сын.
— У нее сын?! Под капустным листом она его нашла, что ли?..
У Эмы потемнело в глазах, она оперлась на руку Ладислава.
«Вообще-то зря я ей все это выложил, — подумал он, — в конце концов, это старая женщина, и жизнь ее не баловала, да и теперь не балует…»
Потом их чувствами завладел Бетховен.
ЭЛЕГИЯ
Пришло письмо от Фран. Она развелась и собирается замуж. О Петре ни слова. Зато сообщает — словно речь идет о бисквите с фруктами, который она испекла вместо творожного пирога, — что ее новый муж — зовут его Алан — ни за что (и она это подчеркивает) не соглашается жить вместе с маленьким Матысеком. Он любит Фран и не хочет, чтобы даже тень ее прошлого легла между ними. И Фран, Фран стремится угодить своему Алану.
В первую минуту мной овладело желание сесть в автобус и ехать в Прагу. Матысек, мой маленький мальчик, — это он-то тень прошлого? Мне сделалось так же скверно, как и в тот день, когда мы с Эмой примчались в больницу к Ивану и нас подвели к нему, но он даже не узнал нас, а час спустя скончался. Нет, никогда мне не постичь, как я могла пережить его смерть. Конечно, у меня была Фран, моя Фран, но теперь, что теперь? Я стара, силы мои на исходе, Матысек не сын мне, и, пожалуй, даже нет закона, по которому можно было бы заставить сумасбродную мать оставить ребенка у себя. А впрочем, что за жизнь была бы у маленького Матысека в таком доме? Может, и хорошо, что нет такого закона. Фран ни словом не обмолвилась о Петре, отце ребенка, — как же он отнесется к этому? Она лишь сообщает мне, что предприняла шаги — господи, какое дикое выражение, — предприняла шаги, чтобы Матея определить в приличный детский дом, и якобы кто-то, знающий толк в этих делах, обещал ей помочь. В конце письма любопытная фраза: разве что ты захотела бы взять его к себе…
Я призадумалась. Петр не откликнулся, а мать его сообщила, что он уехал куда-то далеко на монтажные работы, причем, скорее всего, от отчаяния. Значит, теперь у Матысека, кроме меня, нет никого. Я тут же написала, чтобы мальчика отправили ко мне с Иреной, ей я тоже послала письмо, и она обещала все уладить. Мне пятьдесят восемь, Матысеку нет еще и пяти, какие у нас с ним могут быть виды на будущее? Но я не имею права так думать. Никоим образом. Я все уже приготовила для него, и все-таки трудно представить себе, как мы будем жить вместе, но мы обязательно постараемся, я это знаю. Завтра они приедут.
Сейчас полночь, не спится. Все думаю о том, не совершила ли я ошибки, справлюсь ли и надолго ли меня хватит?
Я вышла в сад. Над головой темнело небо, осыпанное искрящимися звездами. Нигде звезды не сияют так ярко, как у нас. И на фоне вызвездившего неба четко обрисовывались почти безлистные ветви орешника. Опавшая листва и поздние розы источали густой аромат…
Привычно горький запах осени, который я так люблю, вдруг по-молодому наполнился детским смехом. Завтра взойдет солнце и приедет Матысек…
В центре