медленно продвигался дальше, то и дело посматривая на нее, но не касаясь, как будто страшась чем-то заразиться. Внезапно она громко выкрикнула что-то по-русски, и некоторые из окружающих с любопытством повернулись в ее сторону. Молхо продолжал продвигаться к выходу вместе с остальной процессией, медленно огибавшей вечный огонь, краем глаза видя, как она повернулась к какой-то пожилой паре туристов и, взволнованно заговорив с ними, как со старыми знакомыми, стала лихорадочно вытаскивать из сумки свои бумаги. Вокруг нее уже образовалась небольшая толпа, но она продолжала все так же быстро и громко говорить, и взгляды столпившихся вокруг нее людей постепенно становились все более сочувственными и мягкими, словно ее речь, как удар невидимого меча, прорезала себе путь к скрытым в их сердцах залежам человеческого сострадания. Молхо остановился у выхода, на безопасном расстоянии, с удивлением замечая, как точно ее немодный, грубо скроенный костюм вписался в наряды окруживших ее русских туристов — словно их шили в одной мастерской. «Смотри-ка, оказывается, моя маленькая крольчиха вполне может постоять за себя», — подумал он с новой надеждой. Но какая-то смутная тревога по-прежнему не оставляла его. Что, если это ее экзальтированное поведение навлечет на нее опасность? Не заденет ли это и его самого?! «Они еще и меня, чего доброго, вернут в свою Россию», — с кривой улыбкой подумал он
и, отступив чуть подальше, укрылся в маленькой темной нише, которую увидел в углу.23
Если бы он знал, что это их последние мгновения вместе, он, быть может, не так спешил бы спрятаться, может быть, даже остановился бы возле нее на минутку, чтобы тепло попрощаться, и, возможно, кто знает, попытался бы расцеловать ее в обе щеки, как это делают на прощанье французы, — но сейчас его больше всего пугало, что она может втянуть и его в поток своей сбивчивой речи, каким-нибудь образом упомянуть, назвать его властям как своего спутника из Израиля, и те потребуют от него разъяснения его действий, которые в действительности опережали его собственное понимание, — и паническая боязнь этого заставляла Молхо все глубже вжиматься в свою маленькую нишу, пропуская мимо себя текущую на выход толпу туристов, в нетерпеливом ожидании, что скопление любопытствующих вокруг нес вот-вот разредится. Но скопление это лишь все более сгущалось, и вскоре он уде не мог разглядеть там ничего, кроме редких проблесков красной юбки, хотя все еще слышал ее громкий, высокий и взволнованный голос. «Еще бы им не толпиться! — насмешливо думал он. — Все от коммунизма бегут, а эта возвращается. Историческое событие!» Но сквозь толпу любопытствующих уже проталкивались люди в мундирах, и он было подумал, что ему лучше все-таки совсем выйти из Мемориала, перейти на другую сторону бульвара и поскорее исчезнуть, — и тем не менее что-то в интонациях ее голоса и во внезапно наступившей вокруг тишине по-прежнему приковывало его к месту. «В конце концов, я ведь могу сойти за обычного западного туриста, который прячется тут от дождя», — успокаивал он себя, на всякий случай еще более глубоко втискиваясь в свое укрытие, в глубине которого виднелась медная табличка с надписью: «Карл Фридрих Шинкель, 1816–1818», и тут вдруг услышал, что ее голос прервался слезами. «Наконец-то, — с каким-то неожиданным облегчением прошептал он, — наконец-то! Пусть выплачется, давно пора!» И, немного осмелев, выглянул из своей ниши. Уже совсем невидимая в окружавшей ее толпе, она продолжала всхлипывать, и говорить, и снова всхлипывать, словно не в силах остановиться, как будто в душе ее сейчас разворачивалась сжатая до сих пор невидимая пружина, — звуки ее одинокого, рыдающего голоса то поднимались, то тонули в доносившемся снаружи уличном шуме, и ему вдруг показалось, что этими слезами она выплакивает и свою обиду минувшей ночи. «Но ведь если б я прикоснулся к ней этой ночью, — словно оправдываясь, подумал он, — она бы сейчас не плакала так свободно и так искренне. Ей же лучше, что у нас ничего не получилось». И действительно, ее по-детски невинный плач, видимо, вызвал людское сочувствие, потому что Молхо вдруг увидел, что окружавшие ее туристы о чем-то упрашивают протиснувшегося сквозь толпу маленького бледного офицера, и вот уже тот, расчистив себе путь, ведет ее в караульное помещение, перед которым двое солдат готовятся к смене караула. «Ну, теперь она в надежных руках», — успокоенно сказал себе Молхо, окончательно вынырнул из своей ниши, раскрыл зонтик и, почти вплавь перейдя бульвар, встал возле унылого здания в лесах, которое, судя по карте, было не чем иным, как зданием старой Берлинской оперы. Теперь он мог подождать ее появления и здесь, в более безопасном месте.
24
С утра он позаботился рассовать по ее сумкам несколько визитных карточек пансиона, чтобы она могла, если придется, вернуться без его помощи, но, несмотря на эти предосторожности, ему все еще думалось, что его долг — помочь ей перенести удар судьбы в случае очередной — и теперь уж наверняка окончательной — неудачи. Поэтому он продолжал терпеливо ждать ее у здания оперы, лишь меняя время от времени свой наблюдательный пункт, когда очередные туристические автобусы заслоняли от него выход из Мемориала. Простояв таким манером некоторое время, он решил снова войти туда, чтобы глянуть, что там происходит. Он присоединился к группе шумных испанцев и опять прошел вокруг вечного огня и его неподвижных часовых, но в караульной будке не увидел ни своей спутницы, ни бледного офицера. «Когда сменяется караул?» — спросил он по-английски у полицейского, который молча показал ему на часах, что каждые три четверти часа. Он вышел на бульвар, купил булочку, погулял и вернулся в Мемориал точно к смене караула, которая произошла без особых церемоний и без всякого намека на какое-либо чрезвычайное происшествие, а выйдя на улицу, увидел, что солнце тем временем вырвалось из-за туч, и поэтому решил еще немного погулять вокруг, не обращая внимания на все еще моросивший, легкий, как пыль, дождик, — эти места почему-то казались ему более «берлинскими», чем уже знакомые улицы западной части города.
Карта указывала, что бульвар, по которому он шел, ведет к Бранденбургским воротам, и вскоре он действительно вышел к этому знаменитому памятнику, откуда открывался вид на Берлинскую стену, которая так понравилась ему зимой, когда он смотрел на нее с запада. Он и сейчас, глянув на нее с востока, остался при том же мнении, зато уродливое черное здание рейхстага показалось ему вполне достойным символом избавления от нацистского ужаса — этот ужасный рубец еще добрую сотню лет будет