Он скучал на ледяном представлении, но добросовестно каждый раз хлопал, только несколько раз тихо сказал Наташе: "Зачем ты нас сюда притащила?" - и то, что говорил "нас", а не "меня", - тоже было симпатично. Потом Наташа сказала, что дома ничего не приготовлено, есть нечего, и они поехали в ресторан, где все было "к услугам", подкрахмаленные скатерти, играл оркестр и несколько человек толклись в тесном проходе, уверенные, что они танцуют. Кругом возвышались колонны, подпиравшие расписной потолок, и за аркой была дверь в коктейль-холл, и Платонову казалось все каким-то ненастоящим; тут же выяснилось, что Наташин муж сам в рестораны попадает только на торжественные приемы иностранных гостей, и ему совершенно наплевать на торжественность официантов и на все ресторанные ритуалы.
Поздно он вернулся в гостиницу, растерянный и плохо понимая, что с ним происходит. А утром он опять, перебирая в уме последнюю встречу с Наташей, лежал и любовался на телефон, ожидая, когда он зазвонит. Она звонила каждый день по нескольку раз. Странное дело, встречаясь, оставаясь с глазу на глаз, они чувствовали себя связанно, вспоминали не самое важное, а больше разные мелочи, одна за другой всплывавшие в разговорах, начинавшихся с "а помнишь?".
И только в телефонном разговоре менялось все: Наташа становилась такой, какой была раньше. Точно прежняя Наташа два десятка лет назад снимала трубку телефона и набирала номер их общей юности, и Платонов поднимал трубку телефона тех времен. И им легко становилось говорить обо всем, о чем они молчали при встречах.
Наташа требовала, чтоб он все подробно рассказывал о тете Люсе, о Казимире Войцеховне, описал свою комнату и как выглядят теперь деревья на Набережном бульваре, и Платонов послушно рассказывал. Однажды он сказал:
- А знаешь, кто меня на станцию вез? Ты помнишь Дусю Калошину? Муж ее сестренки, Майки, при тебе ее еще и на свете не было, а теперь Майка Лешина жена.
- Ужасно, ужасно! - упавшим голосом сказала Наташа. - Ведь это было позавчера. А оказывается, двадцать лет. Ужасно! Время совсем взбесилось последние годы, несется, несется. Дуся... как будто я ее видела на той неделе!
- А ты знаешь, что про вас потом написали во фронтовой газете?
- Правда?.. Нет, я не знала. Да откуда бы? Что писали? Как погибла Дуся?
- Я могу тебе прислать заметку, трогательно так написано. Листок у Дусиной матери хранится, она мне давала прочесть.
- Нет, не надо. Никто этого не знает... Ты вот знаешь - и с меня довольно. Еще не хватало, чтоб я всем начала рассказывать о своем великом подвиге. Правда, страшно было, но такая это малость по сравнению с тем, что происходило каждый час... И не говори никому, знаешь, в самые поганые минуты жизни, когда сам себе противен делаешься, меня спасает мысль, что есть хоть вот это одно, чего никто не знает, а я про себя знаю. Может быть, это был самый лучший момент моей жизни? Иногда мне кажется, что это не я, а ты или кто-то другой сделал, ведь я тогда была с тобой.
Разговор шел по телефону, и они оба были безудержно смелы.
- Ты знай, - медленно говорила в трубку Наташа, - если бы я увидела, когда мы встретились, что ты меня разлюбил, во мне умерло бы что-то самое лучшее. Половина меня самой умерла бы, умерло бы все прошлое, и я в нем. Та Наташа, о которой мы говорим, перестала бы существовать, и я осталась бы на голом острове, обдуваемая всеми ветрами, одна...
- Какая ты милая по телефону, - сказал Платонов. - Такая милая!..
- Знаешь, как я тебя тогда искала? Нет, я тебе никогда об этом не писала. К чему? Рассылала повсюду письма, нашла госпиталь, добралась до него. Я видела твою койку, но ты уже уехал. И потом я нашла твою часть, но ты, такой удачник, уже был опять ранен, и следы потерялись, ты пропал, сгинул, след твой зарос травой надолго, а я думала, навсегда, даже похоронной мне бы не прислали, я ведь даже не вдова! И долго спустя, когда все перегорело, кончилось, утихло, я так и ахнула, когда вдруг оказалось, что ты прошел огни и воды и пол-Европы, тихонько прихрамывая, приплелся на наш Набережный бульвар, подошел к доске, стер, что там было написано на последнем уроке пять лет тому назад, взял мел, сказал: "Дети, тише, будьте внимательны" - и начал писать на доске первый урок. Так было?
- Очень похоже, пожалуй, очень!..
- Ох, как еще похоже! - с ожесточением крикнула Наташа в трубку. - Ты отказался от Москвы, от всего, о чем мечтал, ты мог так многого добиться! Ты понимаешь, что люди, в пять раз менее способные, чем ты, и в десять раз худшие, на каждом шагу тебя обгоняли! - в голосе ее звучали злые слезы.
- Ну-ну, - успокаивая, примирительно сказал Платонов. - Ты описываешь что-то вроде скачек или марафонского бега! Никто меня не обгонял и ни за кем я не гонялся, честное слово.
- Коля, но ведь все-таки несправедливо, что так неудачно у тебя все вышло, все, все!
- Ну, конечно, кое-что могло бы сложиться поудачнее. Но ведь это каждый так, наверное, думает.
- Молчи ты, проклятый человек! - нетерпеливо крикнула Наташа. - Молчи лучше! Нелепо устроен человек, бездарно и нелепо! - Она говорила все тише и невнятнее, борясь со слезами. - Несправедливо и бессмысленно, что почему-то оказывается, что можно любить по-настоящему больше всего на свете какого-нибудь больного, ребеночка или нескладного идиота... неудачника! Я тебе потом позвоню... - и она в слезах бросила трубку.
Вечером она позвонила снова, и они отправились слушать оперу, очень скучную, на которую трудно было достать билеты, и только потому туда все старались попасть. Телефонного разговора как не бывало. И только поздно вечером, почти ночью, опять ожил телефон, Наташа спросила:
- Ты жив?.. Обо мне помнишь? Думал сейчас обо мне? Ну, тогда мне на все остальное наплевать, все хорошо. Спи, спокойной ночи.
Платонов после разговора долго, почти до рассвета, не спал, лежа в постели с открытыми глазами, глядя в потолок, по которому бежали полосы света с незасыпающей столичной улицы, прислушиваясь к городскому шуму, так не похожему на привычную утреннюю петушиную перекличку, проезды одинокого автобуса, пароходные гудки, собачий лай и поскрипывание ведер под окном.
Утром телефон зазвонил неожиданно рано, и Платонов, только что вылезший из ванны и размышлявший о том, как все-таки приятно иметь у себя в квартире такую штуку с горячей водой все время под рукой, кинулся к телефону, чуть не упав на скользком полу, и мокрыми руками схватил трубку.
- Знаешь, ничего не получилось, - с досадой сказала Наташа. Навязались эти путевки на мою голову, и отказываться уже неудобно.
- Тебе дали путевку? Зачем же отказываться? Это хорошо.
- Да будь это обыкновенная, я бы в два счета плюнула на нее, а это в Карловы Вары, неудобно отказываться, скажут, зачем вы заказывали. Ужасно неудачно. Ты тут, а мне приходится уезжать.
- Ну что же делать. Мне тоже пора.
- Так неудачно вышло... Сегодня к шести ты являешься ко мне. Грандиозное торжество. Ты же приглашен специально для этого торжества со всеми прочими почетными гостями. Ну, это по случаю присуждения мне ученой степени. У тебя рубашка чистая есть с собой?
Платонов посмотрел на свою нейлоновую рубашку, гордость тети Люси, купленную на его деньги и подаренную ему к дню рождения. Вчера он ее выстирал в умывальнике, теперь она лежала, высыхая на полотенце.
- Она у меня всегда чистая.
- Понимаю, - сказала Наташа. - Ты приезжай пораньше, я тебе пришью пуговку.
И действительно, когда он приехал, она сразу заставила его пойти в ванную. Притворив дверь, он стащил через голову и отдал ей рубашку, а сам присел, сгорбившись, на край ванны и стал ждать. Теплая ванная комната вся сияла голубым кафелем, хромированными кранами и трубами, под ногами лежало и мягко пружинило что-то нежно-розовое, стеклянная полочка была заставлена множеством разноцветных флаконов, и в великолепном зеркале на этом фоне отражался Платонов без рубахи, сидевший на краю молочно-белой ванны с мохнатым полотенцем на худых плечах.
Наташа что-то долго возилась с пришиванием, и Платонов, не дождавшись, робко высунулся и вышел из ванной, кутаясь в полотенце, заглянул в комнату и увидел, что Наташа сидит у окна и, закусив губу и глубоко задумавшись, смотрит на рубашку, расстеленную у нее на коленях. Она медленно обернулась к Платонову.
- Ты помнишь бабушку? Ты-то помнишь. Вот она бы сегодня одна радовалась, не понимая, что, в сущности, радоваться совершенно нечему.
- Не понимаю все-таки! Как это нечему? Странно как-то! Ты ведь честно, по праву...
- Да, я не украла и не по блату получила, вот вы с бабушкой вдвоем и радовались бы, - она усмехнулась, глядя на то, как он ежится, высовываясь из-за двери, прикрываясь полотенцем, и бросила ему рубашку.
Встряхнувшись, она невесело засмеялась и окликнула его.
Платонов уже нырнул в ванную и теперь снова высунул голову.
- Коля, ты должен это знать! - Она опять засмеялась и произнесла торжественно: - Ты единственный в мире человек! Единственный в моей жизни человек, которому я мыла ноги... Пуговицу мне, кажется, случалось пришивать, но это было давно, и я даже не помню кому. И зря пришивала.