Мог бы этого и не говорить, она сама обо всем догадалась.
А позже рассказал, как покойный отец все старался поженить его на какой-нибудь иноземной принцессе и на дочерях ближних государей, а он от всех отказывался, чем приводил отца в бешенство, тот даже грозился раз самолично прибить за такое самодурство, и пришлось в конце концов признаться, что не влечет его к женщинам, совсем не влечет, что он их боится, что опозорится, если какую возьмет даже в наложницы, а тем более обвенчается. Как на духу все выложил. А ведь был уже венчан на великое княжение новгородское.
Тут отца как раз и хватил удар. Решил, что это из-за его признания, но оказалось, что у него в тот день еще и с Троицким игуменом Серапионом случилась жестокая схватка из-за какого-то земельного надела. Серапион был стяжателем не хуже Иосифа Волоцкого. Чуть не год отец совсем не двигался и слова не мог вымолвить, а как малость отошел, как начал вновь говорить, так и повелел собрать со всей земли русской девок, а Василию велел тайно тоже всех осматривать, и, главное, нагих - к какой сильней повлечет, только ту и брать. И видно, чуял, что уже не жилец, что может и не успеть с этим делом, и торопил всех страшно, каждый день спрашивал, как да что.
- И гляди-ко, всего пятьдесят три дня и прожил после нашей свадьбы. Всего пятьдесят три!
Вот такая невеселая оказалась история, из которой юной Соломонии пришлось самой искать выход. Нет, Василий входил к ней часто, в первое время почти каждую ночь, да не по разу, но все время сильно волнуясь и горячась раз, раз, и все. Никакого удовольствия она не испытывала. А когда однажды все же испытала, поняла, что должна утишать его, чтобы делал все спокойней, подольше. Когда же он вовсе не хотел, надо было его непременно уласкать, разжечь - тогда и вовсе получалось. Одним словом, приноровились. И до всего дошла своим умом и пробами: такое же никому не откроешь, совета ни у кого не спросишь - они же великие князья, разве можно, чтобы хоть что-то кем-то узналось.
В общем, стала она в этом деле главной, и он подчинялся ей в постели беспрекословно и с великой охотой.
Потом и во многом ином стал подчиняться, вернее, опираться, спрашивать советов, посвящать в дела важнейшие. Не прилюдно, конечно, лишь наедине, но зато жили воистину как единая плоть и душа.
Часть третья
Василий порывисто подошел к нему, сам обнял, сам трижды поцеловал, обрадованно улыбался.
- Здравствуй! Здравствуй! Рад тебя видеть! Рад!
И отстранился, с любопытством оглядывая.
- Ты-то рад, что я вызвал?
- Тебя видеть рад. И поздравить очно с воцарением. - Вассиан совсем не по-монашески, а по-мирски церемонно поклонился, приложив правую руку к сердцу. - И Москве порадовался - хорошо строится. А так... ты меня миловал, что ли, или дело какое?
- Не рад, значит! - удивился Василий.
- Нил стал дряхлеть. Стар. Хочется быть рядом.
- Нил Сорский?
- Он.
- Он тебе так дорог?
- Всей земле нашей.
- Полагаешь?
- Знаю.
Василий показал на лавку, сам сел на высокий стул напротив и распрямился, расправив плечи и чуть прищурив левый глаз. Вассиан вспомнил, что похоже делала на людях и на торжественных церемониях его мать, Софья Палеолог, - принимала царственную осанку.
Восемь лет назад Василий Иванович был угловатым, порывистым юношей с еле пробивавшейся рыжеватой бороденкой и усами. При отце обычно деревенел и помалкивал - сильно его боялся, хотя прилюдно Иван Васильевич никогда на него не гневался. Часто пропадал у своей матушки - его заглазно называли даже мамкиным телком. Теперь от той угловатости и порывистости и следа не видно; налился телом, возмужал, даже сидит осанисто, властно, как и должен сидеть истинный государь. Красив, борода густая, черная, лишь отливает рыжиной. Полон сил. И взаправду явно ему рад. И тоже сейчас явно вспоминает Патрикеева прежнего и сравнивает с нынешним. Тогда ведь тоже видел его только налитым да вальяжным, всегда в богатых одеждах, всегда полным достоинства, со всеми снисходительно-насмешливого - в силу своей родовитости, положения, острого ума и не менее острого языка - умения говорить красно, велеречиво. А теперь вот сидит совсем тощий, костлявый, с длинной седеющей бородой, такими же волосами, в бедной суконной затертой рясе и такой же скуфейке. От прежнего лишь тот же высоченный рост да левый глаз временами так же косит вдруг в сторону, будто норовит углядеть что-то, что другим недоступно.
- В монастыре притеснений нет?
- Нет и не было... Сильно переменился?
- Сильно.
- Другая жизнь. Так правда - миловал или дело какое?
- Экой ты стал нетерпеливый! - улыбнулся Василий.
- А ты выдержанный! - улыбнулся и Вассиан. - Это хорошо для государя.
- А что я женился, знаешь?
- Конечно.
- И что счастлив, и что лучше ее и краше нет никого на свете - ужо увидишь. - И засиял так, что Вассиан за него искренне порадовался. - Ну а в монашестве ты, стал быть, обвыкся. На батюшку зла не держишь?
- Держал.
- А ныне?
- Давно позабыл.
- Правда?
- Чистая.
- Это хорошо. Это хорошо! Крут был. Лют. Знаешь ведь, никому своих дум не открывал. Мне, уже венчанному, объявленному наследником, совсем недвижный и то мало что открывал - приказывал, и все. А чтоб самому что порасспросить - я об этом даже и помыслить боялся. Много тайн с собой унес. Много. А мне их надо бы знать. Надо знать... И с вами до сих пор не пойму, что тогда стряслось. За что? Кого ни спрашивал, никто толком не знает; одни говорят, что были-де за Волошанку, дружили с Федькой Курицыным, а другие что стояли за меня. Объясни ты мне наконец за-ради Христа, за что же в самом-то деле батюшка велел тогда отсечь голову Ряполовскому, а отца твоего и тебя постричь и в монастыри навечно.
- Я тоже не знаю за что.
- Как так?!
- А так, не знаю, и все. Говорили еще, что мы больно возгордились, умнее всех себя считали, своей волей многое творили, его не спрашивали. Будто за это. Он же с нами тоже не говорил, не допустил до себя, хотя мы просились.
- Не допустил?!
- Да.
* * *
За годы монастырского житья Вассиан так отвык от женщин, что нынче, въехав в Москву, во всех с любопытством вглядывался и с удивлением обнаружил, до чего же много среди них красивых, как молодых, так и в возрасте и даже среди старух. Узрев же ожидавшую их у накрытого стола молодую княгиню, аж остолбенел - никогда не видывал такого дива: и глаза вытаращил и головой закачал восхищенно.
А она разулыбалась его восхищению, став оттого еще дивней, и величаво легонько поклонилась.
И он, конечно, тоже разулыбался и тоже торжественно, красиво поклонился - опять не как монах, а как высокая персона. Монахи вообще никому не кланялись, одному лишь Господу.
- Ну что, что я говорил! - веселился Василий, поглядывая то на него, то на нее.
- Нет слов! Поздравляю! Рад за тебя безмерно! - И, глядя в глаза Соломонии, добавил: - И за тебя! Пресветлая.
- Как? Как? - переспросил Василий.
- Пресветлая.
- Ну что, что я говорил! - повторил радостно Василий уже ей.
Соломония вовсе засветилась, засияла, жестом пригласила их садиться.
Только они трое были за вечерним столом. Да слуги, подававшие брашно и убиравшие.
- Я уже рассказывал ей о тебе и знаешь, что открыл - ты этого тоже не ведал. - Отпил глоток романеи из поданного чашником стакана. - Что ты был в отрочестве моем и юности моим кумиром. Что я старался тебе во всем подражать, многому у тебя учился. Чуть завидовал даже. Как значительно ты держался. Уму, конечно, завидовал, умению говорить, одеваться. Тому, что тебя любят женщины. Многому старался подражать. А ты и знать не знал об этом...
Верно, никогда ни о чем подобном даже и не подозревал и сейчас сильно удивился. Они и виделись-то тогда редко, и разница в годах была большая тринадцать лет. Да и не сходились никогда близко, он в делах был постоянно выше головы...
- Вот так, святой отец! Вот так! - радовался Василий произведенному им новому впечатлению.
- Как он тебя ждал! - широко улыбнулась Соломония. - И я ждала, его наслушавшись.
Он живо представил себе то, и стало ему с ними легко и хорошо.
Слова она говорила обыкновенные, держалась и делала все обыкновенно, ела и пила обыкновенно, но он почему-то все острее и острее чувствовал, что она необыкновенна не только обличьем - что она и душой так же проста, открыта и чиста. Даже подумал, пожалел, что когда-то не встретил именно такую, непременно бы женился, и, может быть, вся его жизнь пошла бы иначе. И заулыбался, потому что считал свою жизнь вполне счастливой, особенно нынешнюю.
- Тяжело небось поначалу в иночестве? - спросила она.
- Нелегко. - Помолчал. - А ты помысли, пресветлая, что может чувствовать человек, который знает, что он значит в государстве, как ему нужен, ибо умеет многое, чего никто другой не умеет, - и вдруг оказывается совсем никому не нужным, как будто его вовсе нет, словно он помер, хотя на самом деле он живой и полон сил, не стар. Знаешь наверняка, что иноков зовут непогребенными покойниками, - вот и рассуди: каково почувствовать себя таким покойником. Неожиданно почувствовать.