монеты – самое дорогое, что у тебя есть, разве не для того, чтобы я никому не говорил правду?! Слушайте люди меня, слушайте. Я эту девчонку вез со станции, когда ее ссадили с поезда. Я ее вез в аул, я. Она была в платье, коротком, бесстыдном платье, как носят в городе. С длинными, вот такими, – он показал рукой на уровне своего пояса, – волосами. Уж я-то не отличу девочку, да еще хорошенькую, ха-ха-ха, от мальчика. Она еще приставала всю дорогу ко мне, да мне противно было. А эта переодела ее в мальчика, остригла почти наголо и выдает за мальчика.
Толпа снова возбужденно загалдела: «Девочка! Все же девочка! Переодела…», но уверенности в этих голосах не было. Тогда парторг снова бросился в бой:
– Вот, вот ее проклятые деньги, что она умоляла меня взять за обман. Кину их в песок! – Он разжал ладонь, показывая всем злополучные монеты, но в песок, конечно, не бросил. – Все вы знаете их, видели, а теперь на ней, бесстыднице, их нет. Можете убедиться сами. Глядите.
– Нет. Нет. Они это. Они. – Шептали женщины.
– Ну, что? Будешь и дальше упираться? Не давала мне денег?
Молчание. Но в голосе апы нет растерянности: она ведь говорит правду, и люди ее поймут, поверят:
– Давала. Но…
Парторг перебил ее объяснения:
– Разве не просила, чтобы я не говорил про платье?
– Просила. Но ты ведь сам прекрасно знал, что это мальчик, не девочка. Платье на нем оказалось случайно.
«Ха – ха-ха», – засмеялся мужчина, а за ним и многие другие. – Случайно.
Апа не сдавалась. Громким голосом велела старшему сыну, Султану, принести злополучное платье. Затем обратилась ко мне: «Чьей это халат? Чей?»
Как, как оказался здесь мамин халат? «Мамин» – отвечаю.
– А как оно оказалось на тебе? – не унимается апа.
– Не знаю. Не помню. – Почти кричу я от испуга – даже у апы такой страшный голос и такие горящие глаза, что хочется бежать.
– Ты должен вспомнить, вспомнить! Понял? Ты должен вспомнить. – Своим взглядом, пронзившим меня, своим голосом, прибившим меня к земле, апа столь действенно приказала, что впадаю в странное, сомнабулическое состояние. Из него, из этого полусна, уплываю в прошлое. В тот последний день дома, о котором стараюсь никогда теперь не думать… Да, я снова в прошлом, давнем прошлом.
– Как ты оказался в женской одежде? Почему?
Раскачиваясь из стороны в сторону, вижу себя в том, последнем дне будто со стороны. Вот под лай собак подхожу к полуторке, собираюсь залезть в кузов. Но все смеются, хотя всем не до шуток. Почему смеются. А-а-а… Смеются над тем, что я почему-то в платье. Но как я нем оказываюсь? Надо вспоминать дальше…
– Говори! – приказывает апа.
Но я не знаю этих слов на своем новом языке… Беру в руки банку… банку с вареньем. Какая банка? Не приходилось видеть здесь никаких банок. Хорошо. Начну по-другому… Беру в руки большую… пиалу… с чем-то, например, шурпой… Пиала падает на пол, разбивается… Вся моя одежда мокрая и жирная. Что скажет мама?! Разбил банку, нет, не банку… разбил пиалу… пролил варенье… нет, не варенье… пролил шурпу. Испачкал одежду. Надо срочно вымыть пол и застирать рубашку и штаны. Мою пол. Стираю одежду. Что на себя надеть? Что? А-а-а… вот висит, сушится мамин халат. Его и накину. Стук в дверь. Выбегаю в халате. С этого все и начинается. Да, еще у меня длинные волосы – так нравится маме. Она всегда хотела, чтобы у нее была дочь, а у меня такие замечательные, пушистые, белые волосы.
– Понятно? Понятно всем, откуда этот проклятый халат? А потом его и все село арестовали. И повезли сюда, в наши степи. В поезде он заболел. Не до халата ему было. Он его даже и не видел. Был без сознания.
Показалось, что женщины это поняли. По крайне мере, не выли больше и не кричали. Даже жалость появилась в их глазах.
Парторг, единственный мужчина в ауле, сдаться так не мог – бабы засмеют потом.
– Вы поверили этой лгунье? Она смеется над вами всеми. Мало того что муж ее остался цел-невредим, она еще издевается над вами.
И тут женщины разом вспомнили про свое горе, которое всей своей силой снова навалилось на них. Они снова запричитали. Плакали долго-долго, все не могли остановиться. А когда успокоились несколько, уже не помнили в точности, что там происходило с этим отродьем.
– Как же вы быстро забыли своих сыновей, – упрекал их калека. Надо, надо им помочь на том свете. Как им будет хорошо с невестой. И не верьте вы этим паршивкам – все они придумали насчет мальчика. Сговорились.
– Придумали? Придумали? – голос апы поднялся над толпой. – Ну тогда смотрите.
Апа стала стаскивать, как тогда в юрте, с меня одежду. Хочу ее, сошедшую с ума, оттолкнуть, но она сильнее меня. Зовет на помощь Султана. И в тот момент, когда они все же оголяют меня, над степью сначала повисает глухая тишина, а затем взрывается она всеобщим криком, в котором не было уже слез, а властвует ужас, мистический страх.
– Это гермафродит! Гермафродит! Мужчина и женщина в одном лице. На самом деле все же женщина. Не верьте ей. Не верьте! – почти в падучей бился колченогий. И казалось, весь аул, за исключением обитателей нашей юрты, забился-закрутился в падучей.
Бабушка муллы решила подыграть. Подмигнула апе: дескать, что делать! Возьму грех на себя. И произнесла неестественно завывающим, громким, как у вещуньи, голосом:
– На колени! – Взрослые и дети, даже апа и даже уполномоченный, моментально послушались повелению. – В старые времена говорили, что мужеженщины посланники Бога. Священные люди. Неприкасаемые. Они боги войны и мира.
Обнаженное тело обжигает солнце, которое перекрасило мою белую кожу в багровую, но от пережитого не смею прикрыться хотя бы руками. Тем временем уполномоченный уже пришел в себя. Наверное, понял: узнает начальство о его стоянии на коленях перед каким-то неведомым существом, ему не поздоровится. Во что бы то ни стало он хотел переменить ход событий.
– Бога, вы знаете, нет. – Обезопасил он себя в глазах начальства и от этой напасти. – Но если уж говорили старые, уважаемые люди, что мужеженщины боги войны и мира, надо принести его… ее… в жертву. Сколько молодых барашков мы зарежем! Вот как оплачем ваших мужей, сыновей, отцов и братьев. Всем аулом оплачем. Это положит конец войне. Конец. Хватит.
«Хватит!», «Хватит!» – нестройно повторили женщины. Дети же, и не только наши, но и те, у кого погибли близкие,