«Упокой, Господи, душу рабы твоей Авдотьи… Упокой, Господи, душу рабы твоей Авдотьи»…
Вдруг мама вскочила, бросила в отца колоду карт, взвизгнула и крикнула:
— Подлец!.. Подлец!.. Это ты уморил её… Это ты ей купил ботинки на высоких каблуках. Это ты… Ты!.. Любовник проклятый!.. Любовник кухаркин!..
И она забилась в истерике, разрывая бахрому на своей кофточке. И были дики и страшны её глаза.
Тётя Аня увела маму в её комнату. Отец вышел. Дед прикрыл глаза рукою, как часто делал это, когда его беспокоил свет столовой лампы, а я сидел и не знал, что делать…
А полчаса спустя по-прежнему молилась тётя Аня в соседней угловой комнате. Она как будто не заметила случившегося в столовой. Между нею и нами стояло молчание нашего дома, то торжественное молчание, которое приходит в дом вместе с покойником. И слышались слова её молитвы:
«Упокой, Господи, душу новопреставленной рабы твоей Авдотьи»…
И выла за окнами буря, бессильная побороть молчание смерти.
И я представлял себе: лежит в кухне в переднем углу бездыханный труп Авдотьи. И стоит над ней молчание с чёрными крылами…
Этот бездыханный труп вскрыл городской доктор и нашёл в желудке Авдотьи мышьяк, которым она травила крыс.
Авдотья покончила самоубийством. Всё думала и тосковала о своём Трофиме. Была весела, когда любила пожарного… А, может быть, и не любила, и не было никакого пожарного в её жизни. А что, если правда, что сказала мама?.. А что, если правда, что отец жил с Авдотьей?.. И почему она покончила с собой, если ей было так хорошо: и Трофима она забыла, и полюбила папу?.. Один я с самим собою не мог подыскать ответов на эти вопросы…
Никто не мог и подумать, что Авдотья близка к самоубийству. Утром трагического дня встала она раньше всех как и всегда, подоила коров, внесла в столовую самовар, кофейник, только что напечённые розовые булочки, потом сходила на рынок и изготовила обед. В четыре часа все мы пообедали. Авдотья вымыла посуду, аккуратно составила её в буфет. Потом подмела кухню, подтёрла пол, горшки и кастрюли вычистила и составила на полку над плитой. Не забыла даже налить керосин во все лампы, налила воду в самовар для вечернего чая, а потом приняла мышьяк, которым морила крыс, пошла в чулан и там умерла.
Как будто она не хотела навсегда уйти от нас, а вышла только «со двора», как делала это по воскресеньям. Так странно было думать, что Авдотья сделала всё, что полагается кухарке: откормила господ, прибрала кухню, а потом ушла в чулан и отравилась…
Что же это такое? Что это за жизнь? Что это за смерть? Кто была она, эта Авдотья?..
Трудно разгадать душу человека: носит он в этой душе свою трагедию рядом с заботами о мелочах «чужой» жизни.
Как жаль, что родственники Авдотьи предупредили меня и нарядили её в свой саван. Как хорошо бы было бы похоронить её в саване, доставшемся мне от бабушки. Пусть бы мужичка покоилась в господском саване… Я никогда об этом не забыл бы, и осталась бы память об Авдотье «госпожой» моей печали.
И отец мой, и мать — тоже трагические люди. Повенчались они без взаимной любви, а так как-то, точно пришлось им обоим вступить в невыгодную сделку.
Как будто их, слабых и опьянённых чем-то, подвели люди к самому краю бездны и сказали:
— Перекреститесь!..
И они перекрестились.
— Ещё раз и ещё!..
И они опять перекрестились.
— Призовите в молитвах Бога, — говорили им, — и дайте клятву жить в браке, никогда нерушимом…
И поклялись они и ринулись в пропасть, и остались навсегда на её дне с опустошёнными душами. Тела их, закалённые знойной страстью, остались невредимы, а души опустошились, и злоба пропитала их, как пропитывается чернозёмная мать-земля дождевой водою, когда наступит час произрастания семени.
И так жили они, мои близкие, «как кошка с собакой», как тривиально говорили о них все.
Однажды мама с пылающими щеками и с блестящими глазами бросила отцу страшные упрёки:
— Ты отравил мою жизнь… Ты!.. Думала ли я, что придётся жить в этом проклятом, глухом городишке?.. Ты загубил мой талант!
Отец женился в Москве. В то время мама училась в какой-то школе искусств и готовилась быть артисткой. Отец обещал ей оказать в этом отношении содействие, а потом, когда окончил университет, приехал на родину и сделался доктором, он как будто и забыл об этом обещании.
— Да куда же тебе было ещё поступать на сцену… — оправдывался отец. — У тебя и талантов-то никаких нет…
— Есть! Есть!.. Все говорили, что у меня есть талант, а ты его загубил.
— Ха-ха! — коротко рассмеялся отец. — Ты талантливо родила мне сына, чего же ещё тебе надо?
Мне жутко было слышать эту циничную фразу, и в эту минуту я называл отца извергом.
— Ты изверг!.. Изверг!.. — вскрикнула мама.
И странно сочеталось это ею выкрикнутое слово с моими мыслями.
Как-то раз… Это было давно, когда мне было не более двенадцати лет, мама и папа странно разрешили вопрос о моём происхождении.
Помнится, отец был болен, три дня не выходил из дома и не принимал больных у себя. Вечером в воскресенье мама собиралась на бал к купцу Белову. Одела она светлое платье со шлейфом, в волосы вплела нить жемчугов, и на груди её в золоте блестели дорогие каменья, и на пальцах искрились кольца. Молода и прекрасна она была в бальном наряде. А отец, сидя у туалетного столика, ворчал:
— Я думаю, тебе следовало бы побыть дома. Я нездоров, а ты на бал едешь…
— Позволь, но не настолько же ты нездоров, чтобы караулить тебя… Сам же всегда говоришь, что инфлюэнца — пустяки! — возражала мама и старалась быть спокойной.
— Инфлюэнца — пустяки, это верно! Но ты, так сказать, из приличия должна остаться.
— Ха-ха-ха!.. Из приличия? Вот это мило! Ха-ха-ха!..
И она смеялась, громко, но невесело. И кривились её губы от негодования и презрения.
Отец хмурился, сжимал руками виски и хрипел с каким-то скрипучим свистом. Казалось, там где-то в глубине груди рождался поток его негодований, клокотал и стремился выбиться наружу.
— Да, я понимаю… понимаю!.. — забормотал отец. — На балу у Белова, конечно, будет и тот офицерик с парикмахерскими усами!
— Ты опять говоришь глупости, — возразила мама. — Когда ты расстанешься с этой своей ревностью?
— Когда умрёшь ты! — вспылил отец и встал.
В гостиной у стола сидел дед. Я не видел его, но чувствовал, что он сидит там. Я слышал его отрывочные смешки, которые становились всё громче и громче по мере того, как разгоралась ссора между отцом и мамой.
Не успел отец отойти к двери в гостиную, как послышался голос деда:
— Клавдия Ивановна, он будет ревновать вас и тогда, когда вы умрёте… Пра-аво!..
Ссорившиеся притихли.
— Сын мой весь в меня… В своих заблуждениях он — постоянный человек… Умрёте вы, а на небе имеются ангелы Божии, вот он вас и будет ревновать к ним… Ха-ха-ха!..
И дед смеялся, и гулко разносился его смех в больших комнатах.
— Николай! Перестань Бога гневить… Не греши!..
Это послышался откуда-то издалека голос тёти Ани.
Отец с сердцем хлопнул дверью, чтобы не слышать хохота деда и голоса тёти Ани, и опять подошёл к туалетному столику, около которого стояла мама и душила тонкий носовой платок.
Вот он подошёл к маме, дёрнул её за кружевной рукав платья и выкрикнул:
— Чей это сын?.. Чей?.. — спрашивал он, указывая на меня.
Губы его тряслись, дыхание прерывалось.
— Что ты говоришь глупости при ребёнке! — негромко сказала мама.
Я метнулся к матери, уткнулся лицом в кружева её платья и этим как бы хотел показать, что я её сын, её.
— Чей, я спрашиваю тебя? Чей?.. С кем ты его прижила?.. А?.. Он не мой! не мой!..
Смущённая мама гладила меня по голове нежными, но холодными руками. Пахло духами от этих рук, а пальцы были холодны: мама недавно умывалась. Вот она прижала меня к себе, целовала и ласкала. А отец кричал:
— Емельян Иваныч — отец Лёньки, а не я… Да… Он…
— Ты с ума сошёл! Замолчи!..
Отец толкнул маму в грудь, и она едва не упала, увлекая за собой и меня. Звякнули на туалетном столике склянки с духами и притираниями, а отражённая в зеркале свеча заколебалась, затряслось и зеркало.
Отец вышел.
— Проклятый!.. — прошипела ему вслед мама и опять начала ласкать меня нежными руками с холодными пальцами.
Вскрылась тайна моего происхождения. Ужели же и правда, что мой отец не папа мой? Мой папа — какой-то Емельян Иваныч. Я целый вечер задавался этим вопросом. Почему-то я поверил в слова папы: так убедительно говорил он о тайне моего рождения.
Поутру, перед тем, как идти в гимназию, я спросил деда:
— Дедушка, кто был Емельян Иваныч?
— Емельян Иваныч?.. Какой?..
И дедушка задумался. Брови его сдвинулись, и «невишные» глаза уставились куда-то в пол.
— Что же это ты? Емельяна Иваныча забыл? Да странствующий-то актёр… Струнский… — вставила тётя Аня.