мне надоело, значит, я начинаю выздоравливать, потому что я тоже больна. И всегда была больна. Это циклическая хроническая болезнь. Я каждый день принимаю лекарства для регулирования настроения. Это болезнь настроения. Впрочем, когда у меня очень хорошее настроение, я должна быть осторожна. Нужно, чтобы это очень хорошее настроение поскорее прошло, иначе меня запрут в больнице. Если у меня нет настроения, никакого настроения, мне ничего не хочется, тогда меня никто не видит и я не хочу никого видеть, тогда меня не запрут. Я немного наивно полагала, что если мне надоело думать о выживших и о тех, кто не выжил, значит, я победила свое настроение и свою болезнь, потом я прочитала, что это невозможно, что моя болезнь связана с ранним детством: когда я была младенцем, я не замечала, что у меня есть отец, или моя мать не давала мне это заметить, в итоге мы с матерью были слишком тесно связаны, и эта связь оказалась для меня фатальной. Это было неправдой, потому что когда я была маленькой, я всегда говорила, что хочу мужа, такого, как отец. То есть это была неправда, но это ничего не меняло.
И дело было не в том, что в моей ткани была дыра, которую в конце концов могли починить, но сама ткань была паршивой, и нельзя было ничего сделать. То есть я могу спокойно продолжать думать о выживших и о тех, кто не выжил, но больше не думаю, разве что муж сестры заставляет меня о них вспомнить. Или еще кто-нибудь. Или что-нибудь.
Об этом может напомнить всё что угодно, даже слова и вещи, которые могли бы напомнить о чем-то другом. И таких слов много: например, когда мне говорят, что воздух чистый, или что везде кишат паразиты, или что это кризис, и добавляют, как в тридцать третьем. Или даже еще более случайные вещи, я просто сейчас не могу вспомнить какие, еще слово «вспомнить» или «память». Сегодня столько запретов. Например, не курить, и от слова «дым» у меня тоже внутри всё сводит. Или от слова «равнина» или «земля».
Есть наконец ряд слов, таких как Рождество и Новый год, но это уже судороги другого рода.
А также «маленький Дед Мороз, когда вернешься с неба», даже слово «небо» иногда заставляет меня вздрагивать, хотя я люблю небо, любое, особенно широкий горизонт. Я так люблю небо, что могу часами смотреть на него из моей кровати в Париже.
Все говорят, тебе повезло, что у тебя из кровати видно небо, и я с ними согласна.
В Нью-Йорке мне приходится выворачивать шею, чтобы увидеть краешек неба, хотя я живу в Гарлеме. Когда я снова оказываюсь в Гарлеме, мне хочется вернуться в Париж, а после нескольких дней в Париже хочется уехать куда-нибудь в другое место, даже в Гарлем, но и в другое место, но я не знаю куда. Но я всё равно уеду. Да, уеду, потому что привезла С. в Нью-Йорк, и жизнь стала невыносима. У меня была бессонница, и я всё время плакала. Это было невыносимо.
Но С. заставляла меня говорить правду, и я говорила, да, этого я и хочу. Это должно быть хорошо, и я этого очень хочу. Она очень меня любит и дает мне много любви. Она говорит мне, давай, кончай с детством, хватит уже.
Да, я знала, что хватит, но у меня не получалось.
Не очень хорошо получалось.
И большую часть времени я молчала. Отказывалась говорить, пыталась поговорить иногда, но получалось плохо.
Если бы не то, что нужно было говорить правду, вероятно, наши отношения с С. долго бы не продлились, но мне казалось, что она всеми этими своими вопросами отрывает меня от меня самой и что это хорошо.
Но вместо того, чтобы говорить правду, я говорила гадости. Я говорила ужасные вещи ей и моим родным, и это не была правда. Я хотела их унизить. Я гордилась собой, а потом мучилась угрызениями совести.
Я смутно понимала, что так правду не говорят и что можно упрекать других, но не так ужасно, более отстраненно и доброжелательно. Но в моменты, когда я говорила фальшивую правду, я высказывала вещи настолько ужасные, что мне потом было физически плохо.
И снова я становилась тем, кто сдерживается и молчит, и всё снова превращалось в гнев, который медленно жег меня изнутри.
Но кто-то мне сказал, когда ты снимаешь фильмы, ты отдаешься этому целиком. Я не знала, потому что не знала себя, особенно не знала себя во всей целостности. А когда фильмы заканчивались, казалось, будто я ничего не сделала, только стекло чуть-чуть запотело. Мне это было нужно – чтобы стекло запотело. Я в этом нуждалась, но ткань у меня всё равно была паршивая.
Мне нравилось снимать фильмы, но когда другие люди говорили обо мне, называя мое имя и фамилию, я знала, что они говорят о человеке, который, по их мнению, сделал нечто большее, создал некое произведение, а не просто сделал так, что стекло запотело. Я не хотела с ними спорить. Какие там споры. Я не хотела говорить им, что это всё туман, поэтому не говорила ничего.
От моей матери исходит невыносимая тревога, и мы сторонимся матери, чтобы не заразиться ею, но всё равно заражаемся, и мать чувствует, что ее избегают и что с ней обращаются как с вещью; ну, не совсем так и даже совсем не так, но иногда она чувствует это, и тогда ее тревога усиливается, и мы еще больше ее избегаем.
Сестра сказала, не обращай внимания, не нужно обращать внимание, я вот не обращаю. Прихожу, ухожу, не говорю ей, куда иду, и не даю номер своего мобильного.
Матери срочно нужно позвонить моей сестре. Зачем ты хочешь ей позвонить, она на работе. Оставь ее в покое. Я всё равно должна ей позвонить и узнать, когда она придет.
Она придет на обед. Я всё равно хочу с ней поговорить.
Хорошо, я ей позвоню. У нее занято. Мать выкручивает себе пальцы.
А Д.? Д. – мой племянник, ее внук. А Д.? Он приходит, уходит, не говорит куда. Он здесь как в гостинице.
Ну мама, он же уже мужчина.
Я больше никогда не вернусь в Мексику. Сказала, как снег на голову, и это