У нас везде ставят вопросы, мы все забросали вопросами. Но ведь главное, что в этой мании к вопросам нам нравится — это то, что они не разрешены. Разрешите их, и вы ужасно огорчите всех этих спрашивающих.
Европейничанье первым делом несёт с собою лень, ничегонеделание, снимает обязанности и заботы, отнимая инициативу и предлагая копировку, тупость и лакейство мысли. Труд переплётчика легче, чем сочинителя. Оно и соблазнительно. Сами не знают, чему поклонились”.
Ш<атов>: “А знаете — вы вот немцев в пример приводите и хвалите за национальность. Дошло до того, что мы и национальности-то должны учиться у них”.
Князь: “Дошло до того, и если и у нас идея национальности чуть-чуть в ходу, то единственно потому, что на Западе она есть. Одно только поражает меня: как до сих пор у нас не видят, что весь Запад и вся их цивилизация единственно оттого развились и произошли, что все там первым делом на твёрдой национальной почве стоят. Каждый народ верит в себя до того, что чуть ли не полагает, что ему назначено весь мир своей национальности подчинить. У нас много перенимают, но это боятся перенять, повторяю, потому, что эта мысль налагает труд и обязанности, а у нас с Петра Великого въелись в ничегонеделание. И знаете: крепостничество было самым золотым последствием Петровской реформы. Оно вполне её духу соответствовало — главный плод её <…>”» (11, 154–157).
«Кн<язь> и Ш<атов>.
Князь: “Всё это только слова — надо делать”.
Ш<атов>: “Что же делать?”
Кн<язь>: “Каяться, себя созидать, Царство Христово созидать. Мы веру из политики принимаем. Славянофилы и образа — надо православной дисциплиной и смирением. Несть раб, все свободны. Земли свободы, христианство, исходил, благословляя, папа-антихрист. Не в промышленности, а в нравственном перерождении сила — нужно иметь полную силу, чтоб высказать всю идею.
Мы, русские, несём миру возобновление их утраченного идеала. Зверь с раненой головой, 1000 лет. Представьте себе, что все христы; будут ли бедные? Я знал Герцена — это водевиль”.
Ш<атов>: “Надо в монахи идти, коли так?”
Кн<язь>: “Зачем? Провозглашайте Христа в Русской земле и провозглашайте собою. Нужны великие подвиги. Надо сделать подвиг. Нужно быть великим, чтобы пойти против здравого смысла”.
Ш<атов>: “Они говорят: в науке сила”.
Кн<язь>: “Наука нравственного удовлетворения не даёт; на главные вопросы не отвечает”.
Князь: “Нужен подвиг. Пусть же русская сила и покажет, что может сделать его. Подвигом мир победите”.
Шатов странно задумался:
— Знаете, всё это одни фантазии, — сказал он, — тоже книги или… или религиозное помешательство. Привлеките-ка всех к подвигу.
Кн<язь>: “Зачем всех. Поверите ли, как может быть силён один человек. Явись один, и все пойдут. Нужно самообвинение и подвиги, идея эта нужна, иначе не найдём православия и ничего не будет”.
— Сила в нравственной идее.
— Нравственная идея в Христе.
— На Западе Христос исказился и истощился. Царство антихриста. У нас православие.
— Значит, мы носители ясного понимания Христа и новой идеи для воскресения мира.
— Веруете ли в вечное пребывание Христа в мире?
— А чтоб заявить православие, нужен подвиг.
— Но ведь нужны и заводы, и промышленность?
— Зачем же всё это останавливать? Пусть идёт своим чередом. Когда же обновится земля подвигом, всё увидит и каким путём ему идти.
ГЛАВНОЕ: Главная мысль, которою болен Князь и с которою он носится, есть та:
У нас православие; наш народ велик и прекрасен потому, что он верует, и потому, что у него есть православие. Мы, русские, сильны и сильнее всех потому, что у нас есть необъятная масса народа, православно верующего. Если бы пошатнулась в народе вера в православие, то он тотчас же бы начал разлагаться, и как уже и начали разлагаться на Западе народы (естественно, у нас же высшее сословие наносно, от них же заимствовано, стало быть, трава в огне и ничего не значит), где вера (католичество, лютеранство, ереси, искажение христианства) утрачена и должна быть утрачена. Теперь вопрос: кто же может веровать? Верует ли кто-нибудь (из всеславян, даже и славянофилов), и, наконец, даже вопрос: возможно ли веровать? А если нельзя, то чего же кричать о силе православного народа. Это, стало быть, только вопрос времени. Там раньше началось разложение, атеизм, у нас позже, но начнётся непременно с водворением атеизма. А если это даже неминуемо, то надо даже желать, чтоб чем скорей, тем лучше.
(Князь вдруг замечает, что он сходится с Нечаевым, что всё сжечь всего лучше.)
Выходит, стало быть:
1) Что деловые люди, считающие эти вопросы пустыми и возможным жить без них, суть чернь и букашки, трава в огне.
2) Что дело в настоятельном вопросе: можно ли веровать, быв цивилизованным, т. е. европейцем? — т. е. веровать безусловно в божественность Сына Божия Иисуса Христа? (ибо вся вера только в том и состоит).
NB) На этот вопрос цивилизация отвечает фактами, что нет, нельзя, (Ренан), и тем, что общество не удержало чистого понимания Христа (католичество — антихрист, блудница, а лютеранство — молоканство).
3) Если так, то можно ли существовать обществу без веры (наукой, например — Герцен). Нравственные основания даются откровением. Уничтожьте в вере одно что-нибудь — и нравственное основание христианства рухнет всё, ибо всё связано.
Итак, возможна ли другая научная нравственность?
Если невозможна, то, стало быть, нравственность хранится только у р<усского> народа, ибо у него православие.
Но если православие невозможно для просвещённого (а через 100 лет половина России просветится), то, стало быть, всё это фокус-покус, и вся сила России временная. Ибо чтоб была вечная, нужна полная вера во всё. Но возможно ли веровать?
Итак, прежде всего надо предрешить, чтоб успокоиться, вопрос о том: возможно ли серьёзно и вправду веровать?
В этом всё, весь узел жизни для русского народа и всё его назначение и бытие впереди.
Если же невозможно, то хотя и не требуется сейчас, но вовсе не так неизвинительно, если кто потребует, что лучше всего всё сжечь. Оба требования совершенно одинаково человеколюбивы (медленное страдание и смерть и скорое страдание и смерть. Скорое, конечно, даже человеколюбивее).
Итак, вот загадка?
NB) Можете, конечно, возражать против правильности логического вывода и предыдущих положений, спорить, не соглашаться, утверждать, например, с учёной правой стороной, что христианство не падёт в виде лютеранства, т. е. когда Христа будут считать только простым человеком, благотворным философом (ибо исход лютеранства этот), или с левой стороной, которая утверждает, что христианство вовсе не необходимость человечества и не источник живой жизни (горяченькие кричат, что даже ей вредит), что наука, например, может дать живую жизнь человечеству и самый законченный нравственный идеал. Все эти споры возможны, и мир полон ими и долго ещё будет полон. Но ведь мы с вами, Шатов, знаем, что всё это вздор, что Христос-человек не есть Спаситель и Источник жизни, а одна наука никогда не восполнит всего человеческого идеала, и что спокойствие для человека, источник жизни и спасение от отчаяния всех людей, и условие, sine qua non[319], и залог для бытия всего мира и заключаются в трёх словах: Слово плоть бысть, и вера в эти слова — и в этом сейчас сговорились. Рано ли, поздно ли все согласятся с этим, а стало быть, весь вопрос опять-таки в том: можно ли веровать во всё то, во что православие велит веровать? Если же нет, то гораздо лучше, гуманнее всё сжечь и примкнуть к Нечаеву.
— Я, кажется, верую, — говорит Шатов.
— Стало быть нет, — отвечает Князь. <…>
— Или, наконец, уверение многих, что христианство совместимо с наукой и цивилизацией, что оно многими употребляется для послеобеденного спокойствия и удобства пищеварения, которые верят, что если не веровать в воскресение Лазаря или immaculée conception[320], то всё равно можно остаться христианином. Но ведь мы знаем с вами, Шатов, что всё это вздор, и одно из другого выходит — и нельзя остаться христианином, не веруя в immaculée conception. <…>
— Нечаев потому и спокоен, — говорит Князь, — что верует, что христианство не только не необходимо для живой жизни человечества, но и положительно вредно и что если его искоренить, то человечество тотчас оживёт к новой настоящей жизни. В этом их страшная сила. Западу не справиться с ними, увидите: всё погибнет перед ними.
— И что же будет?
— Мёртвая машина, которая конечно, неосуществима, но… может быть и осуществима, потому что в несколько столетий можно до того замертвить мир, что он с отчаяния и в самом деле захочет быть мёртвым. «Падите горы на нас и подавите нас». И будет. Если средства науки, например, окажутся недостаточными для пропитания и жить будет тесно, то младенцев будут бросать в нужник или есть. Я не удивлюсь, если будет и то и другое, так должно быть, особенно если так скажет наука. («Не слышно гласа жениха и невесты».)