«Как он меня любил! — подумалось ей отчего-то в прошедшем. — Бедный, как мне его жаль! Как он меня любил!..»
Он не переменял положения. Она тихо пошла по дорожке, прочь от него, и, дойдя до самого отдалённого угла в саду, уселась в какой-то беседке и предалась слезам.
Через час её нашёл здесь Пётр Александрович, бледную, но спокойную, и, заметив, что с ней что-то неладно, с тревогою осведомился, в чём дело. Она отвечала, что от сирокко у неё разболелась голова, а рулетка произвела на неё тяжёлое впечатление.
— Экие вы все нежные! — с неудовольствием перебил Пётр Александрович. — Вот и Михаил Иванович: «Не выношу, — говорит, — сирокко!» И уж в Веве уехал. А ещё военный!.. А твой этот — как его? — бельгиец-то, всё проиграл, жена чуть не прибила. Тоже голова болит, охает. Говорил я, что дрянь этот Саксон. Поедем-ка домой.
Она рада была уехать. Обратное путешествие совершилось далеко не так весело как утреннее, и большая часть общества вернулась домой не в духе. Но Сонечку ожидала большая радость — письмо от Щербинина. Он писал Петру Александровичу, что через две недели будет с ними.
За всё время обеда Сонечка улыбалась и ничего не могла есть. Через две недели он приедет — это сознание заслонило перед нею все остальные мысли и соображения, все впечатления дня. В её сердце не было места ни для чего, кроме радости. Счастливая любовь сияла в её сердце и освещала её лицо. Она чувствовала кипучее, необузданное восхищение; в её глазах был восторг, который могли принять на свой счёт те, на кого она смотрела, но с таким же правом как и небо, и озеро, и деревья, которые она окидывала своим радостным взглядом.
После обеда Сонечка пошла удить рыбу, для чего уселась под деревьями, на низенькой каменной стенке, отделявшей сад пансиона от озера. Голландский капитан состоял при ней и любезно развлекал её разговорами. Она слушала его рассказы, и лицо её выражало оживление и ласковость, потому что она думала не о нём. Но он, к счастью для себя, не подозревал, где были её мысли, и приписывал её сияющий вид влиянию своих интересных повествований. Конечно, приятно думать, что такая хорошенькая девушка живо интересуется вашими похождениями, и потому голландец с особым удовольствием перешёл к описанию одного из самых эффектных, по его мнению, эпизодов своего путешествия в Нижний Судан. Его не смущало то обстоятельство, что собеседница всё молчала и только по временам кивала головой, в знак того, что слушает. Она часто улыбалась и совсем забыла о своей удочке. Глаза её не отрывались от грандиозной картины озера и его берегов.
Солнце садилось, и закат был великолепный, несмотря на то, что воздух не отличался прозрачностью, и туманная мгла сгустилась в стороне Женевы. Слева осветилась заходящим солнцем вершина Dent-du-Midi, гордо возвышавшая свою сияющую голову над морем белой дымки, наполнявшей ронскую долину. Прямо напротив заалелись угрюмые склоны савойских Альп. Белые домики прибрежных селений засверкали своими окошками, косые паруса мелких судов вспыхнул ярким заревом, и будто алые крылья вырезались там и сям среди мглы, стоявшей над озером.
Голландец окинул озеро одобрительным взором, поощрил природу несколькими лестными словами и продолжал свой рассказ. В самом интересном месте, как раз в ту минуту, когда капитан слез с верблюда и собрался укрыться за спиною этого добродетельного животного от приближающегося урагана, послышались тяжёлые, поспешные шаги, и, обернувшись, он увидел Петра Александровича, который шёл по дорожке. Сонечка тоже обернулась, через плечо улыбнулась отцу, но не двинулась с места, ожидая его.
— Соня! — позвал он странно взволнованным голосом.
Она сразу поняла, что случилось что-то.
— Pardon, — извинилась она перед своим собеседником, быстро встала и бросилась навстречу отцу.
Он протянул ей листок почтовой бумаги с большим синим вензелем. Эта бумага была ей знакома: в Петербурге она не раз получала от Мишеля записки на такой бумаге. На листке было несколько слов, написанных карандашом дрожащими буквами:
«Приезжайте проститься, пока не поздно. И она… ради Бога!» Внизу, вместо подписи, стояло кривое «М».
Глаза её быстро скользнули по бумаге и с ужасом поднялись на отца.
— Что это? — спросила она.
— Застрелился! — тихо сказал Пётр Александрович. — Проститься хочет. Надо ехать…
Слёзы в одно мгновение затуманили её светлые, весёлые глаза, и что-то страшною тяжестью легло на её душу. Её охватило страстное, горькое сознание какой-то ужасной виновности. Не отчаяние, не острая, жгучая боль наполнила её сердце, но глубокая, нежная печаль.
— Папа, как это случилось?
— Мать пишет: вернулся из Саксона да и застрелился. Как только очнулся, просил за нами послать. До вечера, может быть, проживёт. Больше ничего не знаю. Эх, Соня, Соня!
Пётр Александрович приостановился и, помолчав, прибавил печально:
— Поедем, что ли? Кто бы мог ожидать?..
Через десять минут они уже ехали в Веве и за всю дорогу не проронили ни одного слова. Быстро темнело. Когда экипаж остановился у Hôtel d'Angleterre, было уже почти совсем темно.
Их, очевидно, ждали. Кто-то помог Сонечке выйти из коляски. Подымаясь по лестнице вслед за гарсоном, показывавшим дорогу, она чувствовала, что готова сейчас расплакаться. На первой же площадке лестницы, на повороте, отворилась дверь, и Сонечка увидела на пороге стройную и — как ей показалось — молодую даму, которая сделала шаг ей навстречу, взяла за руку, проговорила спокойным, обыденным голосом: «il vit encore!» [60], после чего вдруг закрыла глаза и замотала головой.
Сонечку так изумили этот спокойный голос и эта французская фраза, что она мгновенно овладела собою и вошла в комнату.
— Attendez [61]! — прошептала Зинаида Сергеевна, так как это была она, и исчезла в боковую дверь.
Сонечка поняла, что за этой дверью был Мишель. Ей стало страшно. Дверь опять отворилась — она вздрогнула. Вошёл пожилой господин среднего роста, с седыми усами и эспаньолкой à la Napoléon III, с тонкими, красивыми чертами лица и с красной ленточкой в петлице. Он подошёл к Петру Александровичу и быстрым шёпотом спросил:
— Вы родственник молодого больного?
— Нет, знакомый только. Я приехал по желанию больного — он посылал за мною…
— A! Monsieur de…
— Муранов, — подсказал Пётр Александрович.
— Monsieur de Mouranô, charmé [62]. Позвольте рекомендоваться: доктор Du Mondet.
— Каково ему, доктор? Неужели смертельно?
— Peuh! — доктор вытянул губы. — Не абсолютно, но мало надежды. В ночь, вероятно, умрёт.
Он взял Петра Александровича за рукав и, близко наклонившись к нему, стал рассказывать громким шёпотом, что пуля засела под левой лопаткой и вынуть её невозможно. Больного уже и теперь не было бы на свете, если б не американец, мистер Уайз. Этот monsieur Wise, рассказывал доктор, занимает комнату рядом с молодым monsieur Zagrebsky: он услыхал выстрел и тотчас прибежал. Il a trouvé le malheureux étendu sur le carreau [63]. Загребский непременно захлебнулся бы своею кровью, если бы не присутствие духа Уайза, который сейчас же поднял его и влил ему в горло полбутылки шампанского. «Вы понимаете — le sang s'est refoulé [64], и потом всё назад — и дыхание облегчилось. Да ещё что! — продолжал доктор с одушевлением. — Вы не можете себе представить, как с ним трудно было сладить — comme il a été difficile [65]! Сначала шампанского не было — Уайз принёс первое что попалось под руку — коньяк, а раненый сцепил зубы и ни за что не дал влить себе в рот ни капли. Принесли случайно шампанское — и он не сопротивлялся. Потом уж, когда мог говорить, он посмотрел на коньяк и сказал: „Я дал слово не пить его; — et puis il s'est évanoui pour tout de bon [66]!“» — заключил доктор.
Дверь растворилась; Зинаида Сергеевна вошла и пальцем поманила Сонечку с порога. Сонечка оглянулась на отца и, видя, что он идёт за нею, пошла в ту комнату. Её встретил горячий, враждебный взгляд больших тёмных глаз, которые устремила на неё очень бледная и молоденькая девушка с тёмными волосами и растрепавшейся причёской. Сонечка узнала Зину. Потом она увидела лицо Мишеля, который лежал навзничь на постели, у стены направо. Она только потому узнала его, что это не мог быть никто другой; но он страшно изменился. Она бы не узнала этого красивого лица, цветом не отличающегося от подушек, в которых бессильно утонула голова. Особенно поразили её большие, лихорадочно-блестящие глаза, удивительно красивые и странные: несмотря на весь блеск, они ничего не выражали, и на лице написана была только усталость. Она ожидала увидеть что-нибудь ужасное, ожидала прочесть страдание на этом лице; но ничего не было, кроме усталости и неподвижности. Она поняла, что он умирает, что его душа ничего не сознаёт, а тело ожидает смерти; она поняла, что этот неопределённый взгляд тоже ждёт: он уже видит смерть. В одну секунду всё стало ей ясно; она вспомнила, что он умирает из-за неё, и невольно, повинуясь безотчётному чувству, опустилась на колени.