которую теперь постоянно настаивала для него.
- Завтракать будешь?
- Аппетита нет.
- Поел бы... Который день по-людски не ешь?
- Жизнь собачья... И сам собакой стал...
Налив браги, понюхал, содрогнулся.
- Додумался же паразит какой-то! Создал её на мою погибель... На куски изрубил бы его за это!
- Он-то при чём? Не хочешь – не пей.
- И рад бы... Душа требует. – Отпив из стакана, провёл шершавым, в белом налёте языком по пересохшим губам, оживился. – В меру-то хорошо, конечно, для веселья. Да русский человек ни в чём удержу не знает.
- Дрова кончились. Привёз бы, – напомнила Мария.
- Привезу, – опять наливая, кивнул Науменко. Выпив, задумался. – Как славно когда-то было! Ни о дровах, ни о хлебе не заботились... Есть – ладно, нет – так жили. Стареем, что ли?
- Мне в школу пора, – сухо сказала Мария.
- Иди.
Опохмелившись, Науменко оживал. Гуд и звон сменялись тяжестью. Опавшие щёки окрашивало тихим румянцем. После этого обычно и шёл в контору.
Собираясь, походя, заглянул в зеркало: «Харя-то! Как только люди от меня не шарахаются!».
Направив бритву, с треском соскрёб жёсткую щетину, из-под которой явственно проступали складки в углах рта.
«На фронте, бывало, шашкой брился... Теперь вот и бритва есть, а зарастаю...» – продолжая разглядывать себя, думал Науменко. Именная шашка – подарок Блюхера – висела против зеркала. Давно из ножен не вынимал. Поизносилась она, потемнела от дыма кострового, от ветров, от времени. И шашка затупилась. После войны вроде бы и не употреблял, а откуда-то взялись зазубрины на острие. Темляк всё тот же. Он, казалось, всё ещё хранил прикосновение рук Марииных. Тогда, у школы, вцепилась в темляк, а оказалось – в сердце. Больно сердцу, да не до него теперь.
Со щелком сунув шашку в ножны, швырнул её на кровать и, наскоро собравшись, пошёл в правление.
Наказав Пермину, как и куда распределять людей, запряг парой дровни и поехал за сырником.
К зиме во всяком дворе выше человеческого роста поленницы сотами желтеют. Лишь у Науменко да у деда Семёна пусто. Мария имела право пользоваться школьными дровами, но пока обходилась.
Первая берёза поддалась быстро. Упала с хрустом, с гулким стоном. Роняя вторую, Науменко сбросил полушубок. Взмокший чуб застыл, покрылся инеем. Гимнастёрка на лопатках потемнела от пота, парилась.
«Совсем раскис! – доставая кисет, усмехнулся Науменко. Над ним мерно затукал дятел. – Вот это дровосек!»
Тук-тук-тук-тук-тук-тук – неслось сверху.
- Перекури! – крикнул Науменко. Птица недоумённо уставилась на него. – Не узнала? Я Науменко, здешний председатель...
Дятел вспорхнул и, перелетев на другую берёзу, вновь принялся за работу.
- Устыдил! – рассмеялся Науменко, берясь за топор.
К полудню он возвращался в село, шагая позади тяжело гружёного воза.
- Добр сырничок! – встретив его у своих ворот, похвалил дед Семён. – Мне бы вот край съездить надо, да завязнуть боюсь...
- Открывай ворота! – велел Науменко, вдруг позабыв, что дома тоже нет дров.
- За каким лешим?
- В гости заверну.
- В гости можно, токо угощать нечем. – Заехав во двор, развязал верёвку и, столкнув с дровней берёзы, уложил их у предамбарья.
- Ты в своём уме, Григорий? – заволновался Семён Саввич. – Чем расплачиваться буду?
- Как-нибудь сочтёмся, – отдыхиваясь, сказал Науменко. Помедлив, усмешливо спросил: – В колхоз не надумал?
- Агитировать пришёл? Сырничком покупаешь?
- Была такая задумка.
- Грузи обратно! – разозлился старик. – Ишь ведь как подкатил! Шустёр, окаянный!
Дед Семён одним из первых вступил в колхоз, приведя свою единственную лошадёнку. То ли от старости, то ли от недогляда кобылка окочурилась, и Афанасея свезла её на конское кладбище, в тот же день огорошив старика этой вестью.
- Выписывай из колхоза! – взбеленился дед Семён. – Ноги моей больше тут не будет!
- Да у тебя её и так не было, – намекнул Пермин на деревяшку, подвязанную к левому колену старика.
- Выписывай, аспид!
До этого, несмотря на свои сто лет, он ещё сторожил на скотном дворе и дежурил на каланче, помогая Евтропию. Теперь, кровно обиженный колхозом, больше на дежурство не выходил. Его заменил Митя Прошихин.
Науменко не раз зазывал старика в колхоз, незлобиво посмеиваясь над его неостывающим гневом. Впрочем, Кате, внучке своей, Семён Саввич не воспрещал работать на ферме и втайне гордился, когда Пермин в праздничном докладе назвал её ударницей, оговорившись: «Она хоть и внучка единоличника, а иным-прочим стоило бы поучиться у Катюхи!».
Дед сидел в переднем ряду и, пряча довольную улыбку, бухтел Дугину:
- Ситько-то, сукин сын! Катюньку до небес превозносит. А кобылу мою