всё одно уморил!..
- Да твоей кобыле давно срок вышел! – усмехнулся Дугин.
- Это тебе вышел, чичимора гундявая! Не колхоз бы, она ишо лет десять бегала у меня.
- Могло быть, могло быть, – уступчиво согласился Дугин, посмеиваясь в бороду. – А ты не держи обиды! Теперь, поди, Егорий-храбрый приспособил её для себя. Удостоилась соловая! Так что смири гордынюшку-то!
- Значит, не хочешь? – с усмешкой вспоминая всё это, спросил Науменко. – Ну, тогда хоть чаем угости.
- Это всегда пожалуйста. Чай у меня особый, с чагой да с шалфеем: ото всякой дури лечит. От пьянства тоже.
Науменко нахмурился и, спрятав лошадей, молча стал выезжать.
- Ты куда? – всполошился старик, любивший принимать гостей. – Ай обиделся? А я ведь от проста души, Григорий!
- Любишь ты без мыла в душу лезть!
- Эх, председатель! – упрекнул старик, привязывая коней к заплоту. – Со стариком-то можно бы и поочестливей. Я тебя раза в три постаре. Заходи давай!
Науменко, впервые оказавшись в доме Семёна Саввича, с любопытством оглядывал его жилище. Избёнка неказиста, но опрятна: и выбелена и выкрашена. Божница в цветах. Рядом с ней фотография. На подоконниках, меж раздвинутых задергушек, столетник и герани. Кровать устлана ручной вышивки покрывалом. На перовых подушках яркие цветастые наволочки. Стол под гарусной скатертью. Пол в тряпичных, собственного производства половиках. Нехитрый деревенский уют. А снаружи – развалюха.
- Глянется? – ласково усмехнулся старик, довольный тем, что сумел затащить в гости председателя. – Хоромы – ни в сказке сказать, ни пером описать...
- Хоромы – в самый раз, – ответил Науменко, дивясь опрятности, выделявшей Катю даже среди чистоплотных кержаков [3].
- У меня на загнётке завсегда чугунок с кипятком, – гремя заслонкой, говорил старик. – Да вот беда – из чугунка чай за чай не считаю.
Избаловался... Мне подавай из его благородия самовара. В самоварной воде дух ядрёней. Раз пивнёшь – неделю отпыхиваться будешь.
Семён Саввич снял с полки до сверка начищенный самовар, насыпал из загнётки углей. Вскоре самовар тоненько затянул свою заученную песню.
- Во машина! – удовлетворённо прислушался старик, поднял палец вверх. – Поёт не хуже дьякона!
- Не слыхал, не знаю! – всё ещё не отойдя, хмурился Науменко.
- Советую. Шибко завлекательно! Я хоть и беспоповец, а ежели случай подвалит – непреклонно заворачиваю в церкву. Единоверцы- то мои не знают о том, а то бы к молитве не допустили... Ты уж не сказывай им! – Дед с хитрецой прищурился, вытер стаканы, нарезал хлеб. – Я так усчитываю: богу всё едино, где ему молятся. Сам я никакой строгости не переношу. Строгость – она токо отпугивает. Курить не смей, с мирскими из одной посуды есть не моги. Вьюношем несмышлёным, под отцом ишо, блюл я эти заветы, потом отринул. Тятенька-то мой к самосожжению себя присудил. В солдаты не хотел идти. Заодно нас с маменькой подпалил. Они сгорели, а меня добры люди отстояли от огня. С тех пор я и не даю себе укороту. Хоть и баловства особо не допущаю. В Крымскую табачок покуривать начал. По-тамошнему тютюн зовётся. Ну, тютюн – он и есть тютюн. Нашему в крепости уступает...
Науменко краем уха вслушивался в надтреснутый говорок деда Семёна. Было ему и покойно, и ясно, словно беседовал после долгой разлуки со старым отцом своим.
- Нонешние-то по привычке лбами колотят, – приглушив распыхтевшийся самовар, говорил о единоверцах дед Семён. – Гордей вон уж на что лют был в вере, а и то откололся...
- Понял, что дурость это... От веку молятся, а бога никто не видывал.
- Я тоже не видал, врать не стану, – усмехнулся старик. – Может, не удостоился. Другим, сказывают, являлся.
- Брешут!
- Пей чаёк-от!
Науменко вяло дул в кружку с запашистым чаем. Дед Семён швыркал медленно, с протяжкой, получая от этого великое, неописуемое наслаждение.
- Добавить?
- Будет. И так весь влагой пропитался.
- Влага влаге рознь. От этой рассудка не теряют. Кто толк понимает, того за уши не оттянешь. Боярское питьё!
- Вода – она и есть вода.
- Не собирай никого-то! – обиделся старик его пренебрежительному тону. – Я воды сроду более стакану не пивал, а чаю полсамовара выдую – и хоть бы что.
- Убавь маленько!
- Давай кто кого перепьёт! – предложил старик.
- Давай, – опрометчиво согласился Науменко.
- Мотри, не оконфузься!
- а уж как-нибудь, – принимая чай, улыбнулся Науменко, предполагая, что сухонький дед Семён много не выпьет.
К пятому стакану Науменко расстегнул ворот гимнастёрки, отпустил на две дырки ремень. Сидел распаренный, тяжело дуя на опротивевший чай. А дед всё так же протяжно швыркал, не меняясь в лице, как будто это был его первый заход.
- В силах? – налив по шестому, с ехидцей спросил старик.
- Давай, – не желая сдаваться, с решимостью самоубийцы пододвинул свой стакан Науменко, чувствуя животом,