Первое, то есть немецкий диалект, на котором написана новая повесть русского писателя, многих приводит в негодование и даже прямо сердит. Чего и из-за чего? Немецкое издание прямо объясняет, что повесть эта была писана «для него». Разве же не свободен беллетрист сделать свою работу на том или на другом языке? «Вестник Европы» только теперь окончил печатание очень умного и очень скучного романа Бертольда Ауэрбаха «Дача на Рейне», которого до сих пор на немецком языке еще не было, и это в Германии никого особенно не удивляет, и Ауэрбаха никто за то не корит. Не станем и мы удивляться тому, что г. Тургенев дал какой-то ничтожный клочок своей работы в немецкое издание. Просили, он и дал, — это, может быть, самое простое и верное объяснение.
В обществе говорят, что он сделал это с досады, со злости на равнодушие, с каким были встречены его последние вещи. Какая нелепость! И где это равнодушие? — мы его вовсе не видим. «Дым» был прочитан залпом, нарасхват, с увлечением, а если «Собака», «Лейтенант Ергунов», «Бригадир» и «Несчастная» проманкированы общественным вниманием, то ведь это очевидно вещи, которым и сам автор не придавал никакого большого значения. Это были так себе — просто неудачные абрисы, которые можно было бросить, но можно было, пожалуй, и напечатать, когда пристают да просят: «Дайте, дескать, нам что-нибудь, бога ради!»
Немым молчанием, с которым публика прошла мимо этих двух безделушек, она, как нам кажется, дала г. Тургеневу только новое доказательство своей любви и своего уважения к нему. Приведенные нами неудачные его вещи были приняты как бы «пустое слово», сказанное уважаемым человеком, и его постарались почтительно не слыхать…Скажите же, бога ради, что тут обидного, и на кого тут сердиться?
За что ты нас возненавидел?
Какою грубостью своей
Простой народ тебя обидел?
Нет, нет, — все это вздор, все это праздные толки, в основе которых нельзя предполагать ничего достоверного. Начни глаголать разными языками г. Достоевский после своего «Идиота» или даже г. Писемский после «Людей сороковых годов», это, конечно, еще можно бы, пожалуй, объяснять тем, что на своем языке им некоторое время конфузно изъясняться; но г. Тургенев никакой капитальной глупости не написал, и ни краснеть, ни гневаться ему нечего.
Что же касается до нехитрого содержания новой безделушки г. Тургенева, то мы уже сказали, что это — известное множеству лиц довольно давнее орловское происшествие, которое, всеконечно, было известно и г. Тургеневу, как орловскому уроженцу и тамошнему землевладельцу. Рассказ тургеневский ни больше ни меньше как просто запись этого происшествия. В обществе прозревают, или, лучше сказать, заподозревают в «Странной истории» г. Тургенева нечто спиритское, хотя уже, если пошло на подозрения, то в ней правильнее заподозреть не спиритизм, а мистицизм; но спиритизм в моде, он поддерживается неземными веяниями «Войны и мира»*, и потому теперь в спириты у нас очень легко жалуют. Человек видел усопшего и погребенного… Конечно, это не всякому случается, но, однако, нет, кажется, никакого основания утверждать, что это уже ни для кого, никогда, ни при каких обстоятельствах и ни в какую минуту невозможно. Иначе пришлось бы отвергать очень многое, начиная с библейских сказаний о тени Самуила, вызванной к Саулу волшебницею аэндорскою, до засвидетельствованного протоколами видения шведского короля Карла XI, до общеизвестных и неоспариваемых случаев с ближайшими к нам людьми: с доктором Берковичем* (Собрание сочинений В. А. Жуковского, изд. шестое, том VI, стр. 59) и с Николаем Васильевичем Гоголем*, слышавшим назначение ему часа отхода с земли. От подобных вещей можно, и, может быть, даже должно, не отбрыкиваться, не будучи ни мистиком, ни спиритом. Столь воспрославленный по достоинству Шекспир едва ли где-нибудь еще столь искренен, как в словах: «Нет, друг Горацио, — есть вещи, которые еще не снились нашим мудрецам»*, а мы все, не исключая самых умнейших и ученейших из нас, пока еще столь недалекие мудрецы, что даже не знаем сущности некоторых сил, полученных нами в обладание (электричество, магнетизм).
У г. Тургенева героиня его нового рассказа говорит, что «мертвых нет», в чем многие видят кощунство не только против естественных наук, но и против того особливого реализма, какой один чуткий критик навязал графу Л. Н. Толстому* в награду за «Войну и мир». Конечно, ничто подобное верованию в бесконечность духовной жизни до сих пор естественными науками не доказано; но ведь естественные науки, надеемся, далеко еще не сказали своего последнего слова, и ими нам нимало не разъяснены знакомые множеству людей внезапные предчувствия, безотчетные симпатии и такие же антипатии и многое другое, что может быть как угодно отвергаемо, но что тем не менее все-таки ощущается, следовательно, существует. Парижский ученый и профессор Фламмарион* (Flammarion) в недавно сказанной им речи указывал, что новая философия должна, основываться на прочных естественнонаучных законах и направлять свою деятельность на те области природы, которые до сих пор покрыты мраком неизвестности. «В природе (сказал он) существуют такие движения и вибрации, которых мы не можем постигнуть, материальною стороною своего существования. Так, например, некоторые виды лучей света нечувствительны для нас, но чувствительны для йода; мы познаем только две вибрации — света и звука, а в природе существует сто и более тысяч вибраций». Да и, наконец, естественные науки еще только одна сторона знания, а между тем Христос нам говорит, что «несть бог мертвых, но бог живых»; Дамаскин* в песнопениях, повторяемых церковью, поет об «усопшем», а не об умершем брате, и открытый критиком Страховым реалист Лев Николаевич Толстой видит в смерти «пробуждение от сна жизни»… Таким образом, если г. Тургенев (буде ему следует и в этом рассказе навязывать тенденцию), если он и верит сам с своею героинею, что «мертвых нет», то это верование во всяком случае не только очень распространенное, но и не унижающее ни чувства, ни разума тех, кто его содержит, находясь через то в мысленном единении с целою плеядою мудрецов, допускавших бессмертие духа. Компания — самая почтенная, тяготение к которой понятно как нельзя более.
Вот мысли, которые пришли нам по прочтении неважной самой по себе новой повестцы г. Тургенева и по выслушании многих мнений, выраженных на ее счет как людьми дружественными автору, так и людьми, ему издавна враждебными.
К этому еще два слова по поводу людей враждебных «любимому русскому писателю», или, лучше сказать, по поводу его отношений к этим людям.
И. С. Тургенев в своем «прекрасном далеко»*, куда он скрылся от нас и где (как писано) поет чужим голосом и пишет на чужом языке, всеконечно лишен большого удовольствия видеть очень веские доказательства любви к нему в России. Несмотря на то, что совсем плохая и ничтожная в литературном отношении последняя повестца его огласилась здесь, когда общество только что зачитывалось «Обрывом»* г. Гончарова (из-за которого старые экземпляры «Вестника Европы» продаются теперь на книжном рынке по 25 рублей); несмотря на то, что именно теперь, в эту самую минуту, внимание читающей публики поглощено последним, заключительным томом «Войны и мира», — тургеневская безделушка, которую неловко и поминать при двух вышеназванных произведениях, прочитана и… поставлена ему очень многими людьми в заслугу. В чем могла быть здесь отыскана заслуга, и в чем она заключается? В ручательстве, которое дает ею автор «Отцов и детей», что те менуэты, которые он начинал было вытанцовывать перед иными из своих противумысленников*, ему не к чину и не к летам… Пора, в самом деле, и не бояться говорить, что думаешь: здесь ведь, дома, есть люди, которые гораздо больше г. Тургенева оттерпели и злых напраслин, и клевет, и самых низких поношений; но они не пятятся от сказанного, они не жалобятся, не дуют губы и не жмутся чужим людям под ноги, как слегка посеченная розгою фаворитная господская амишка… Что делать: «говорить правду — терять дружбу» — это пословица не новая, но тем не менее все-таки надо говорить правду, особенно когда пушистый снег уже успел покрыть все кудри и очам души невдалеке уже зрится берег той страны, «откуда путник к нам еще не возвращался»… Помилуют ли нас или не помилуют, будет ли нам утешением хоть минута раскаяния в тех, кто сторицею облыгал нас всеми лжами и клеветами, — это нам должно быть все равно: на весь мир пирога никогда не спечешь, и угодив одним, опять не потрафишь на других. Всякое подделывание и танцы менуэтов и гавотов бесполезны, а между тем смешная их сторона чувствуется.