Берлин, 1921).
В коридоре, дыша пылью АФРИКАНСКОЙ ПОЭЗИИ, чихнул сеньор Адриа, подсчитывая, что ему понадобится еще не меньше часа для того, чтобы довести свою работу до конца: смахнуть пыль с каждой книги, с каждого корешка, чтобы постыдной небрежности и низости забвения не осталось и следа в дивной библиотеке Андромахи.
И Яхве сказал мне: «Как алмаз, который крепче камня, сделал Я чело твое. Не бойся сынов дома Израилева и не страшись перед лицем их, ибо они мятежный дом».
Иезекииль
Исаак Маттес с торжественным видом поднялся и заключил юношу в объятия. За что ему выпала такая честь? По какой причине, да славен будь Господь, почтенный Мартен Амстердамский оказался к нему столь благосклонен? Все еще стоя, неторопливо, чтобы Баруху было понятно каждое слово, он произнес на безупречном идише, сын мой, да запечатлеется навек в нашей памяти сегодняшнее празднование священной субботы. Вся семья Маттесов, кроме недоверчивого Хаима, сказала аминь. И Господь услышал его молитвы, и этого шаббата никто из них не забыл до конца своих дней. Ни достойный Исаак, ни его супруга Темерль, ни их красавица-дочь Сара, глаза которой глядели на гостя, сияя, как бриллианты, ни осмотрительный старший сын Хаим, главный книжник в семье, равнодушный к ремеслу ювелира и преданный изучению Торы, ни младшие, Аарон и Даниил, которым далеко еще было до бар-мицвы, ни дальние родственники, только что прибывшие из Варшавы, никогда уже не смогли забыть ни тот шаббат, ни те четыре дня, что прошли после того вечера, когда Исаак Маттес, вздымая ладони, попросил Баруха Ансло поведать им свою историю.
Барух, устремив взгляд памяти далеко в прошлое, начал свой рассказ с пролога. Имя мое Иосиф Коэн, сказал он, и долгий зимний путь привел меня к вам по воле и приказу моего почтенного учителя. Его желанием было поведать им, что много недель шагая в ненастье по нескончаемой дороге из Амстердама в Лодзь, прозябая в невыносимых для жизни условиях, он тем не менее в любой момент с радостью отдал бы такие невинные и простые наслаждения, как сон на доброй охапке соломы на постоялом дворе или ломоть сыра, купленный на деревенской ярмарке, за одну-единственную молитву Арвит в неверном свете сумерек или же за благословение Ашер яцар.
(Он человек святой. Выше всяких похвал.)
– Мой господин, Мартен Класон Сорг, – продолжал Барух, – известный в Амстердаме бриллиантовых дел мастер.
– Да явит ему себя Адонай в своей славе, когда придет его время, за дела его праведные, – отозвался Исаак, и все, кроме Хаима, сказали аминь.
– Как-то раз я увидел, что учитель в крайнем беспокойстве склонился над бухгалтерскими книгами: он с каждым днем уделяет все больше внимания им, а не бриллиантам, ибо медленно, но неотвратимо теряет зрение. «Что с вами, мастер Мартен?» – вырвалось у меня. И он ответил мне, что думает об одолжении, какое мог бы оказать ему лишь я один, и все же у него не хватает духу попросить меня об этом. «Из всех услуг на свете, мастер Сорг, какую же, по-вашему, я не сумел бы оказать вам?» Почтенный мой учитель устремил на меня взгляд светящихся мудростью серых глаз и проговорил, мне хотелось бы выразить свое почтение мастеру Исааку Маттесу из города Лодзи, что в далекой Польше.
– Велик Господь! – вновь изумился цадик Исаак Маттес. – Кто же поведал ему обо мне, если мне он вовсе не знаком?
– Вашу работу знают в Амстердаме. Ваша огранка всем известна и вызывает всеобщий восторг.
– Ты слышишь, Темерль? – с гордостью обратился к жене Исаак. – А я-то думал, что делю радость труда лишь с алмазом в тот час, когда получается удачной огранкой разбудить потаенный в нем огонь.
– Меня всегда восхищала, – смиренно промолвил Барух, – способность разжечь драгоценный огонь во льду алмаза. – И чуть потише, таким голосом, что у иных пошли мурашки по коже, закончил: – Господь не дал мне этого дара.
В наступившей тишине каждый из них молча возблагодарил Элоима.
(А руки-то, руки у него, как у бриллиантовых дел мастера, такие тонкие, такие благородные, с так аккуратно подрезанными ногтями. Красивые какие.)
После того как все благочестиво помолчали, Барух продолжил:
– Он дал мне три тысячи голландских флоринов и коня, посоветовал мне постараться узнать и полюбить на моем пути новых людей, незнакомые селения и чужие языки и строго наказал мне продвигаться на восток в сторону Лодзи, где, он был уверен, я смогу на некоторое время остановиться, пользуясь гостеприимством мастера Исаака, перед тем как снова пуститься в дорогу.
(О, пусть он останется здесь навсегда, пусть останется здесь навсегда.)
Исаак Маттес встревоженно погладил себя по подбородку, посмотрел на Темерль, увидел поддержку в ее взгляде и одобрительно кивнул в ответ на просьбу гостя.
– Я выехал из Амстердама в один из солнечных, но самых морозных дней в начале зимы. Снега на полях не было, но ветер, пришедший с востока, может быть даже из ваших краев, дул ужасно студеный, мешая Ламберту продвигаться вперед. В Утрехте, слишком похожем на Амстердам, я провел лишь одну ночь, следуя совету учителя ехать на поиски новых людей, неизвестных стран и незнакомых языков. В Мюнстере я пробыл уже чуть дольше: наречие их сродни нашему, но рот будто соломой набит, они молчаливее и имеют странное обыкновение…
– Мюнстер – прибежище папистов, – раздался ледяной голос Хаима, будущего рабби, впервые за весь вечер.
– Да. И должен признаться, что, будучи сыном дома Израилева, там я встретил несколько неприязненный прием. Мюнстер был первым иностранным городом, который я посетил за двадцать три года жизни.
(Двадцать три. А мне пятнадцать, и мама уже места себе не находит.)
– Там я исполнил некоторые поручения учителя и, не имея других занятий, затворился в своей каморке на постоялом дворе, чтобы так свято, как только возможно, провести шаббат и решить, в какую сторону направить назавтра коня, благословен будь Элоим.
Последнее замечание Баруха встретили возгласы всеобщего одобрения. Лишь юный благочестивый Хаим хранил молчание.
* * *
Барух закрыл дверь на засов и повернулся к кругу света на столе. Нетерпеливыми руками, при помощи ножика, которым в мастерской разрезал войлок для изготовления футляров под бриллианты, он начал осторожно вскрывать сверток. Разложил содержимое на столе и так и застыл с раскрытым ртом. Там был кусок холста и два больших конверта, набитые, на ощупь, одной только бумагой. Он в ужасе развернул холст, получше прощупал конверты, но нигде не обнаружил