Она говорит, но я почти не слышу.
— Как твое имя? — снова спрашиваю я. — Как ты сказала?
— Эстер.
Я изумлен.
— И Либа тоже?
— Нет, только Эстер.
— Не важно! — кричу я. — Не важно! Тебя зовут Эстер-Либа.
Снова скачут веселые чертики у нее в глазах.
— Ты хочешь, чтобы я была Бузей? — спрашивает она и щурится. — Хочу, чтобы ты была Эстер-Либой, Либузей, Бузей… И я рассказывал бы тебе всегда одну и ту же сказку из "Песни песней".
— Но тогда ты должен быть Шимеком?
— Я буду Шимеком… Хочешь послушать?
— "… Я — Шимек, и у меня был старший брат Беня. Он отлично стрелял из ружья и плавал как рыба. Однажды летом он купался в речке и утонул. На нем сбылась поговорка: "Все хорошие пловцы тонут". Он оставил водяную мельницу, пару лошадок, молодую вдову и ребенка. От мельницы мы отказались. Лошадей продали. Вдова вышла замуж и уехала куда-то далеко. А ребенка забрали мы. Это и была Бузя". Ты слышишь, Бузя? И вдруг я слышу чей-то голос:
— Откуда тут у нас этот юный Шолом-Алейхем?
Передо мной стоит гладко причесанный парень с желтой заплатой на груди. Он стоит и смотрит мне в глаза, хитро, по-стариковски щурясь.
— Откуда ты, Шолом-Алейхем? — снова спрашивает он. Я встаю, подхожу к нему и говорю:
— Я — Изя, Исаак Липман. Я не Шолом-Алейхем. Ты же видишь, у меня короткие волосы и нет очков. А ты кто?
— Янек, — отвечает он и усмехается. — Это неполное имя? — спрашиваю я.
— Хм! — говорит он.
— Ты, наверное, Янкель и поэтому Янек?
— Хм!
— Как твое полное имя?
— Янек, — повторяет он.
— Я что-то не знаю такого странного имени…
— А что такое пся крэв, ты знаешь? Это я! — хохочет он. — Я поляк, и меня зовут Янек.
Он действительно говорит по-еврейски не совсем как мы. Да и с виду мог бы сойти за поляка… Но тогда почему он в гетто?
Янек и Эстер смеются. Они довольны, а я ничего не понимаю.
— Вот ты где, — говорит отец. — Я все гетто обошел. Помоги мне найти Ину. Куда она могла пропасть? Идем, Изя, идем.
Мои новые друзья уже не смеются. Они смотрят нам вслед. Я машу им рукой и ухожу с отцом искать Ину.
Куда она могла пропасть?
1
Шогер неторопливо двинул слона, держа его аккуратно, двумя пальцами, как драгоценность. "Я плохо начал, — подумал Исаак. — Сегодня мне трудно играть".
— Лично я отдаю предпочтение медленному наступлению, — проговорил Шогер. — Известно, что блицкриг не всегда ведет к победе.
"Не понимаю, куда он клонит, — размышлял Исаак. — Себя успокаивает или меня? Шогер мог бы играть еще лучше, если бы меньше думал о том, что должен выиграть. Как он говорит? Лотерея…
Шахматы — лотерея, мир — лотерея и жизнь — тоже лотерея.
Почему я сижу перед ним?
Риск и лотерея…
Разве это одно и то же?"
2
— Я родил дочь Ину, — сказал Авраам Липман.
3
У больших ворот обычно караулят двое. Один — немецкий солдат, другой наш полицай из гетто.
И сегодня тоже. Но только сегодня это не совсем так. Ворота охраняет не немец, а чех. Я так старалась запомнить его имя и фамилию и все-таки забыла. Они похожи на польские, а польские- на их. В конце концов, не это важно. Я спрошу еще раз и запомню как следует. Важно, что вчера чех согласился выпустить меня в город на час и даже не спросил, куда и зачем я пойду.
Почему я волнуюсь?
У меня дрожат руки, наверное, дрожал бы и голос. Со мной всегда так, пока не освоюсь. Волнуюсь на сцене, волнуюсь на людях, а сейчас — особенно.
Чех, когда я договаривалась с ним вчера, стоял, почтительно склонив голову. Видно, полицейский сказал ему, что я — Ина Липман. Может быть, он из Праги, этот парень, и слышал, как я пою. В Праге я выступала дважды. Там были огромные афиши с гигантскими буквами, только букв почему-то было больше, чем надо. INNA LIPPMANN. Что ж, если им так нравится!.. Они кричали мне: "Браво, бис, браво, Инна!" — и я пела им снова и снова.
Я стою, прижавшись за углом, и жду, когда сменятся часовые. Они все противные, будто не люди даже, а какие-то мерзкие твари в зеленой форме, и я всегда боюсь нечаянно прикоснуться к ним.
Да, я вижу, чех уже здесь.
Он тоже в зеленом, но выглядит почему-то иначе. Я вижу его самого, вижу его лицо и вовсе не замечаю зеленой формы, не замечаю даже винтовки. Боже мой, ну конечно же, все зависит от человека, и ровным счетом ничего не значит, во что он одет! Как на сцене. В каком бы платье ни вышла, я — это всегда я, Ина Липман.
Но все-таки хорошо, что на свете не только немцы, хорошо, что на этой земле есть много-много живых людей.
Если когда-нибудь мне удастся собрать их в большом зале, таком большом, чтобы в нем уместились все-все… Я выйду на сцену и не стану говорить, кто я. Не будет афиш с гигантскими буквами, и букв будет не больше и не меньше, чем требуется. Просто женщина, такой же человек, как и они, хочет петь для них. Я буду петь им долго, самые лучшие свои песни. Они будут сидеть и слушать. Я не хочу, чтобы кричали «бис», «браво». Пусть себе молча сидят и слушают. Я буду петь им, как не пела еще ни разу, как не спою никогда и нигде. Я буду петь им так, как пою здесь, в гетто.
Чех заметил меня и махнул рукой.
Я подхожу.
Он озирается.
— Можете идти, — говорит чех, — если хотите… Только лучше бы вам не ходить, конечно. Оставайтесь тут, а если вам что-то нужно в городе скажите, я сделаю.
Я качаю головой.
— Как вам угодно, — продолжает он. — Только будьте осторожны, когда станете возвращаться. Смотрите в оба: Шогер имеет обыкновение шнырять у ворот по вечерам.
— Хорошо, хорошо, не бойтесь, — отвечаю я. — Бояться нечего.
Я быстро иду но улице.
Я впервые одна выхожу из гетто. Желтые звезды пришиты к жакету, а жакет перекинут через руку вверх подкладкой.
Мимо проходят женщина и мужчина. Я не знаю их, но они оборачиваются раз, другой и даже третий. Пробегают дети. Они тоже оглядываются на меня. Неужели меня еще можно узнать по изображению на афишах, которых давно нет и в помине?
Я знаю, я нехороший человек. Я хочу, чтоб меня узнавали. Да, в глубине души хочу. Ведь столько людей слушало когда-то, как я пою. Но я не имею права. Меня не должны узнать. Это во мне все еще говорит артистка… В свое время Ина Липман была знаменитостью и считала, что принадлежит только самой себе. Но на самом деле было не так, и это тем более не так сейчас.
Я захожу в подворотню, достаю из кармана зеркало, грим и косынку. Теперь уж наверняка меня никто не узнает. Можно идти смело, с высоко поднятой головой и на минуту представить, что я свободна и вокруг нет того, что есть на самом деле.
Нет, не могу.
Странно, но я не могу представить себе это. Я, должно быть, могу играть только на сцене. Время накладывает свой отпечаток, суровый, жесткий, и тут не поможет никакой грим. Лучше не буду слишком смелой. Надо сделать еще очень много, сделать то, что теперь всего дороже.
Четыре месяца подряд, вернувшись с работы, мы вновь принимались за работу — тайком, по ночам, чтоб никто не слышал, не видел. Мы репетировали «Аиду».
И наконец сегодня, в эту ночь, состоится генеральная репетиция.
Боже мой! Сколько раз я пела Аиду, но это как бы впервые в жизни. Мы все измучились. Но работали так, как вряд ли под силу людям. У нас все как в настоящем театре, даже дублеры. Нет, дублеры, наверно, — самое важное. В театре они лишь у главных исполнителей, а тут у всех: у главных и второстепенных, у статистов и у хора. У каждого человека свой дублер, даже в оркестре. Это время наложило свою печать, и другого выхода нет.
Мой дублер — Мира. Мирка. Ей девятнадцать лет. Из нее вырастет хорошая певица. Я хочу, чтоб она пела лучше меня, намного лучше, и чтобы в Праге или Вене, в Париже или Милане к ее имени и фамилии прибавляли уйму ненужных букв. Я буду старушкой с седыми буклями, мне будет зябко, я накину пуховый платок, сяду в первом ряду партера и буду слушать голос Мирки. Хорошо, что сегодня я вышла из гетто и сама все скажу Марии. Она будет рада, я знаю.
Певица Мария Блажевска…
В свое время мне говорили, что Мария Блажевска — это почти что Ина Липман, а ее уверяли, что Блажевска и Липман — это одно и то же. Мы встречались за чашкой кофе у нее или у меня — и дружно смеялись над тем, что нам говорили. Мы знали больше, чем другие, и потому нам было смешно. Ей тоже трудно сейчас, но легче, чем нам.
Ей передали, чтобы ждала меня сегодня, и, наверное, она уже ждет. Мы так долго не виделись — полжизни! Она просила, чтобы я не приходила. Она еще не знает, чего я хочу, даже не догадывается, и поэтому я должна пойти к ней сама, сегодня меня никто не может заменить.
Сегодня генеральная репетиция. Наконец-то… Но сегодня, когда угаснет последний аккорд, надо выйти на сцену, высоко поднять партитуру и крикнуть:
— Вот опера, которую мы хотели! Вот «Жидовка»!