- Тут, - говорила Любовь Онисимовна, - я и вызвалась, потому что мне очень нравилось, как герцогиня де Бурблян у отцовых ног прощенья просит и с распущенными волосами умирает. А у меня у самой волосы были удивительно какие большие и русые, и Аркадий их убирал - заглядение.
Граф был очень обрадован неожиданным вызовом девушки исполнить роль и, получив от режиссера удостоверение, что "Люба роли не испортит", ответил:
- За порчу мне твоя спина ответит, а ей отнеси от меня камариновые серьги.
"Камариновые же серьги" у них был подарок и лестный и противный. Это был первый знак особенной чести быть возведенною на краткий миг в одалиски владыки. За этим вскоре, а иногда и сейчас же, отдавалось приказание Аркадию убрать обреченную девушку после театра "в невинном виде святою Цецилией", и во всем в белом, в венке и с лилией в руках символизированную innocence [невинность (франц.)] доставляли на графскую половину.
- Это, - говорила няня, - по твоему возрасту непонятно, но было это самое ужасное, особенно для меня, потому что я об Аркадии мечтала. Я и начала плакать. Серьги бросила на стол, а сама плачу и как вечером представлять буду, того уже и подумать не могу.
6
А в эти самые роковые часы другое - тоже роковое и искусительное дело подкралось и к Аркадию.
Приехал представиться государю из своей деревни брат графа, который был еще собой хуже, и давно в деревне жил, и формы не надевал, и не брился, потому что "все лицо у него в буграх заросло". Тут же, при таком особенном случае, надо было примундириться и всего себя самого привести в порядок и "в военное воображение", какое требовалось по форме.
А требовалось много.
- Теперь этого и не понимают, как тогда было строго, - говорила няня. Тогда во всем форменность наблюдалась и было положение для важных господ как в лицах, так и в причесании головы, а иному это ужасно не шло, и если его причесать по форме, с хохлом стоймя и с височками, то все лицо выйдет совершенно точно мужицкая балалайка без струн. Важные господа ужасно как этого боялись. В этом и много значило мастерство в бритье и в прическе, как на лице между бакенбард и усов дорожки пробрить, и как завитки положить, и как вычесать, - от этого от самой от малости в лице выходила совсем другая фантазия. Штатским господам, по словам няни, легче было, потому что на них внимательного призрения не обращали - от них только требовался вид посмирнее, а от военных больше требовалось - чтобы перед старшим воображалась смирность, а на всех прочих отвага безмерная хорохорилась.
Это-то вот и умел придавать некрасивому и ничтожному лицу графа своим удивительным искусством Аркадий.
7
Деревенский же брат графа был еще некрасивее городского и вдобавок в деревне совсем "заволохател" и "напустил в лицо такую грубость", что даже сам это чувствовал, а убирать его было некому, потому что он ко всему очень скуп был и своего парикмахера в Москву по оброку отпустил, да и лицо у этого второго графа было все в больших буграх, так что его брить нельзя, чтобы всего не изрезать.
Приезжает он в Орел, позвал к себе городских цирульников и говорит:
- Кто из вас может сделать меня наподобие брата моего графа Каменского, тому я два золотых даю, а на того, кто обрежет, вот два пистолета на стол кладу. Хорошо сделаешь - бери золото и уходи, а если обрежешь один прыщик или на волосок бакенбарды не так проведешь, - то сейчас убью.
А все это пугал, потому что пистолеты были с пустым выстрелом.
В Орле тогда городских цирульников мало было, да и те больше по баням только с тазиками ходили - рожки да пиявки ставить, а ни вкуса, ни фантазии не имели. Они сами это понимали и все отказались "преображать" Каменского. "Бог с тобою, - думают, - и с твоим золотом".
- Мы, - говорят, - этого не можем, что вам угодно, потому что мы за такую особу и притронуться недостойны, да у нас и бритов таких нет, потому что у нас бритвы простые, русские, а на ваше лицо нужно бритвы аглицкие. Это один графский Аркадий может.
Граф велел выгнать городских цирульников по шеям, а они и рады, что на волю вырвались, а сам приезжает к старшему брату и говорит:
- Так и так, брат, я к тебе с большой моей просьбой: отпусти мне перед вечером твоего Аркашку, чтобы он меня как следует в хорошее положение привел. Я давно не брился, а здешние цирульники не умеют.
Граф отвечает брату:
- Здешние цирульники, разумеется, гадость. Я даже не знал, что они здесь и есть, потому что у меня и собак свои стригут. А что до твоей просьбы, то ты просишь у меня невозможности, потому что я клятву дал, что Аркашка, пока я жив, никого, кроме меня, убирать не будет. Как ты думаешь - разве я могу мое же слово перед моим рабом переменить?
Тот говорит:
- А почему нет: ты постановил, ты и отменишь.
А граф-хозяин отвечает, что для него этакое суждение даже странно.
- После того, - говорит, - если я сам так поступать начну, то что же я от людей могу требовать? Аркашке сказано, что я так положил, и все это знают, и за то ему содержанье всех лучше, а если он когда дерзнет и до кого-нибудь, кроме меня, с своим искусством тронется, - я его запорю и в солдаты отдам.
Брат и говорит:
- Что-нибудь одно: или запорешь, или в солдаты отдашь, а водвою (*7) вместе это не сделаешь.
- Хорошо, - говорит граф, - пусть по-твоему: не запорю до смерти, то до полусмерти, а потом сдам.
- И это, - говорит, - последнее твое слово, брат?
- Да, последнее.
- И в этом только все дело?
- Да, в этом.
- Ну, в таком разе и прекрасно, а то я думал, что тебе свой брат дешевле крепостного холопа. Так ты слова своего и не меняй, а пришли Аркашку ко мне моего _пуделя остричь_. А там уже мое дело, что он сделает.
Графу неловко было от этого отказаться.
- Хорошо, - говорит, - пуделя остричь я его пришлю.
- Ну, мне только и надо.
Пожал графу руку и уехал.
8
- А было это время перед вечером, в сумерки, зимою, когда огни зажигают.
Граф призвал Аркадия и говорит:
"Ступай к моему брату в его дом и остриги у него его пуделя".
Аркадий спрашивает:
"Только ли будет всего приказания?"
"Ничего больше, - говорит граф, - но поскорей возвращайся актрис убирать. Люба нынче в трех положениях должна быть убрана, а после театра представь мне ее святой Цецилией".
Аркадий Ильич пошатнулся.
Граф говорит:
"Что это с тобой?"
А Аркадий отвечает:
"Виноват, на ковре оступился".
Граф намекнул:
"Смотри, к добру ли это?"
А у Аркадия на душе такое сделалось, что ему все равно, быть добру или худу.
Услыхал, что меня велено Цецилией убирать, и, словно ничего не видя и не слыша, взял свой прибор в кожаной шкатулке и пошел.
9
- Приходит к графову брату, а у того уже у зеркала свечи зажжены и опять два пистолета рядом, да тут же уже не два золотых, а десять, и пистолеты набиты не пустым выстрелом, а черкесскими пулями.
Графов брат говорит:
"Пуделя у меня никакого нет, а вот иве что нужно: сделай мне туалет в самой отважной мине и получай десять золотых, а если обрежешь - убью".
Аркадий посмотрел, посмотрел и вдруг, - господь его знает, что с ним сделалось, - стал графова брата и стричь и брить. В одну минуту сделал все в лучшем виде, золото в карман ссыпал и говорит:
"Прощайте".
Тот отвечает:
"Иди, но только я хотел бы знать: отчего такая отчаянная твоя голова, что ты на это решился?"
А Аркадий говорит:
"Отчего я решился - это знает только моя грудь да подоплека" (*8).
"Или, может быть, ты от пули заговорен, что и пистолетов не боишься?"
"Пистолеты - это пустяки, - отвечает Аркадий, - об них я и не думал".
"Как же так? Неужели ты смел думать, что твоего графа слово тверже моего и я в тебя за порез не выстрелю? Если на тебе заговора нет, ты бы жизнь кончил".
Аркадий, как ему графа напомянули, опять вздрогнул и точно в полуснях проговорил:
"Заговора на мне нет, а есть во мне смысл от бога: пока бы ты руку с пистолетом стал поднимать, чтобы в меня выстрелить, я бы прежде тебе бритвою все горло перерезал".
И с тем бросился вон и пришел в театр как раз в свое время и стал меня убирать, а сам весь трясется. И как завьет мне один локон и пригнется, чтобы губами отдувать, так все одно шепчет:
"Не бойся, увезу".
10
- Спектакль хорошо шел, потому что все мы как каменные были, приучены и к страху и к мучительству: что на сердце ни есть, а свое исполнение делали так, что ничего и не заметно.
Со сцены видели и графа и его брата - оба один на другого похожи. За кулисы пришли - даже отличить трудно. Только наш тихий-претихий, будто сдобрившись. Это у него всегда бывало перед самою большою лютостию.
И все мы млеем и крестимся:
"Господи! помилуй и спаси. На кого его зверство обрушится!"
А нам про Аркашину безумную отчаянность, что он сделал, было еще неизвестно, но сам Аркадий, разумеется, понимал, что ему не быть прощады, и был бледный, когда графов брат взглянул на него и что-то тихо на ухо нашему графу буркнул. А я была очень слухмена и расслыхала: он сказал: