Офицер вежливо поклонился матери, приложив к фуражке два пальца:
— Прошу прощения за столь внезапное вторжение, мадам! — Обернувшись к отцу, мгновенно свирепо меняясь в лице, отрывисто приказал: — Попрошу одеться и следовать.
Отец продолжал спокойно сидеть за столом.
— Господин жандармский офицер, надеюсь, вы знаете порядки и сообщите хотя бы мотивы?..
— Грызлов! — крикнул офицер.
Полицейский, в котором Тима узнал своего знакомого, шагнул вперед, осклабился и проговорил радостно, показывая пальцем на Тиму:
— Мальчик вот все как есть мне сегодня доложил. — И, обращаясь к отцу, укоризненно сказал: — Так что вы, господин, не запирайтесь. Не из какого вы Семипалатинска. А самым что ни на есть бесчестным образом нарушили статью закона.
— Ну и мерзавец! — сказал отец.
— Мал еще! Не обучен врать, — благодушно заступился за Тиму полицейский.
— Это я тебе говорю, негодяй!
— А вы мне не тыкайте, — обиделся полицейский и обратился к офицеру плаксивым голосом: — Ваше благородие, попрошу внести в протокол оскорбление при исполнении службы.
Отец молча надел пальто, держа шапку в руке, подошел к матери, осторожно и нежно поцеловал ее в висок, потом взял Тиму на руки, прижал к груди его дрожащее, мокрое лицо и сказал тихо, вполголоса:
— Не плачь, глупыш. Взрослые, умные люди и те иногда пасовали перед провокаторами. А ты же у нас еще совсем маленький.
Спустя два месяца Тима вместе с мамой ехал на буксирном пароходе вниз по реке. Все время шел мокрый снег, а кругом стояла густая, темно-синяя тайга. Вся река была пятнистой от слипшихся льдин. Чем дальше плыли на север, тем реже становилась тайга, а льдины — огромнее, матросы все время отталкивали их от парохода шестами. Потом пароход остановился, и Тиму с мамой свезли на берег в лодке. Три дня их вез на санях нерусский широколицый старик. В низкие сани были впряжены два оленя, и старик погонял их не кнутом, а тонкой длинной палкой.
Они ехали по белой пустыне без дороги, вокруг торчали какие-то низенькие, кривые деревца ростом с Тиму.
Все вокруг было одинаково бело, и Тиме казалось, что они никак не могут съехать с одного места. Но вот показались закопченные кучи снега.
— Медвежья Лапа, — сказал возница. — Приехали.
Тима сначала не узнал отца, одетого с головой в такой же меховой мешок, какой был и на вознице. Лицо ею, худое, желтое, густо обросло, а губы были сухие и жесткие.
Мама поцеловала отца, а потом стала обнимать одинаково одетых в меховые малицы людей.
— Господи, Эсфирь, какая же ты толстая стала! — удивленно воскликнула она. — Георгий, милый, какая радость! Федор, у тебя борода совсем как у деда! — Потом почтительно произнесла: — Здравствуйте, товарищ Рыжиков, — и робко спросила: — Но ведь вас…
— Заменили!.. Бессрочной! — весело сказал небольшого роста человек с блестящими голубыми глазами и маленькой, аккуратно подстриженной бородкой на скуластом лице.
Отец жил в двухэтажной избе, срубленной из больших коричневых бревен. Верх служил хозяевам сараем. Там хранилось сено и на стенах висели просмоленные сети.
Большую часть нижнего этажа занимала огромная русская печь, похожая на пещеру. С потолка свисали гирлянды утиных клювов, на полу были разостланы лосевые шкуры, а на шкафу, сколоченном из нетесаных досок, лежал настоящий шаманский бубен и на нем сушеная заячья лапа.
Часто у отца в избе собирались ссыльные. Все они баловали Тиму, ласково называя его «сибирячком».
Толстая Эсфирь подарила ему унты, вышитые бисером, а Федор Захарович принес мохнатого розовоносого щенка с голубыми веселыми, как у Рыжикова, глазами.
Ссыльные совсем не выглядели несчастными и печальными. Собираясь вместе, они варили в ведре пельмени или пекли пироги с зайчатиной, а на сладкое — шанежки с голубикой. Но, садясь за стол, все начинали очень громко и сердито спорить друг с другом и даже ссориться.
Георгий Савич однажды сказал Эсфири:
— У тебя нет отечества, поэтому ты и стоишь на пораженческих позициях, а я русский и хочу победы над тевтонами.
Мама сорвала с вешалки тяжелую собачью доху Савича и, бросив ее на пол, гневно приказала:
— Вон отсюда!
— Варя, так нельзя, — примирительно попросил отец.
— Молчи, Петр! — крикнула мама и, подойдя вплотную к Савичу, произнесла шепотом: — Ты шовинист, Георгий, отвратительный шовинист. Я тебя ненавижу!
Бросившись к Эсфири, мама стала горячо обнимать ее.
Но Эсфирь спокойно отстранила маму.
— Ты, Варвара, очень шумная и экспансивная, — произнесла она меланхолично. — Здесь тебе не Нарым. Там вы и театр создали и землячество. Даже из Женевы посылочки получали, а тут нас мало, и мы должны бережно относиться друг к другу, терпеливо, заботливо. А ты гавгав, пошел вон. А куда он пойдет один? Одному тут с тоски удавиться можно. Кроме того, у Георгия брат, офицер, погиб на фронте.
— И у Рыжикова брат погиб, — не сдавалась мама. — Рыжиков — большевик, ленинец, а Георгий — меньшевик, оборонец!
Обратившись к Савичу, Эсфирь сказала ласково:
— Не кипятись, Георгий, сядь. Давай будем с тобой ругаться спокойно, организованно.
С этих пор если и происходили ссоры, то тут же поссорившиеся были обязаны помириться.
Вся эта маленькая колония ссыльных жила как одна большая семья. Они придумали для себя курсы и даже сдавали друг другу экзамены. Бывший адвокат Савич читал лекции по вопросам права, Рыжиков преподавал философию, а отец — медицину, Эсфирь обучала немецкому и французскому языкам. Только Федор ничему не учил, по сам учился старательнее всех. Когда Эсфпрь ставила ему двойку, он долго ходил за ней и канючил: "Давай пересдам, неловко мне, все равно как приготовишке, с двойкой ходить".
Но Эсфпрь была непреклонна, хотя Федор считался ее женихом.
Все они каждый день ходили на стойбище к чукчам и преподавали в созданпой ими там школе для детей и взрослых. Занятия проводились в обшитом берестой чуме, посредине горел костер, и дым его уходил в дыру, туда, где были связаны концы закопченных жердей. Учили русскому языку и арифметике.
Старшим у ссыльных считался Рыжиков. Должно быть, потому, что Рыжиков когда-то был приговорен к смертной казни и отбывал каторгу. Он очень строго требовал от каждого выполнения своих обязанностей. Один ведал доставкой дров, другой — воды, третий — провианта. Мама и Эсфирь стирали. Иногда ссыльные брали под честное слово охотничье ружье и гурьбой уходили на охоту. Случалось, на кого-нибудь нападала тоска, и тогда остальные совещались, придумывали средство, чтобы отвлечь, развеселить товарища.
Когда затосковал Савич, жена которого находилась в минусинской ссылке, Рыжиков объявпл уряднику, что, если тот не отдаст Савичу письма жены, он обязательно ударится в бега. Начальство за это не погладит урядника по головке. Урядник лишил Рыжнкова права выходить пз поселка, но письма отдал.
Когда Тима простудился, чаще других у его постели дежурил Федор. У него было красное, обмороженное лицо, жесткие солдатские усы и маленькие ловкие руки. Он мастерил ножом игрушки пз сосновой коры и рассказывал Tиме, какая необыкновенно богатая и красивая земля Сибирь, сколько в ней золота, металлов, угля, какие могучие и обильные рыбой реки и как здесь потом будет хорошо жить людям.
Тима знал, что значит это слово «потом». Это когда царя прогонят.
Дядя Федор очень пугался, когда Тиме вдруг становилось плохо. Он дул ему в лицо и упрашивал: "Тимофей, друг, ты уж нас не подводи, превозмогись, голубчик".
Весной, как только прошел лед, Федор вместе с Эсфирью бежал на обласе [Выдолбленная из цельного дерева лодка]. Потом, когда стало известно, что, благополучно добравшись до Урала, Федор добыл Laдежные документы и пошел добровольцем на фронт, Савич сказал, возмущенно пожимая плечами:
— Я отказываюсь понимать всю противоречивость позиции Федора. Бежать на фронт, будучи пораженцем!
Получить там «Георгия» за храбрость и попасть под военно-полевой суд за противовоенную пропаганду. Это нонсенс!
Кончился срок дальней ссылки, и снова Сапожкозы плыли на пароходе, но уже вверх по реке. В Россию отец с матерью так и не доехали. Тима заболел брюшным тпфом, пришлось задержаться в первом попавшемся сибирском городке, где, к счастью, оказались их близкие друзья: Рыжиков, Эсфирь, Савичи. Денег не было, залезли в долги. Отец поступил работать фельдшером в железнодорожную больницу, а мать — статистиком в городскую управу. Мать очень тосковала по России и пробовала копить деньги на дорогу — бегала еще по частным урокам.
Возвращалась она всегда поздно вечером, а отец приходил только с субботы на воскресенье, так как железнодорожная больница находилась далеко от города.
Последнее время Петр Григорьевич совсем не появлялся дома: его перевели работать в сыпнотифозные бараки.