- Быстро одевайтесь, - приказал он шепотом, подавая ей жакет и шапочку. - Муфты не нашел. Обойдетесь?
- Несомненно.
- Я вас сейчас отсюда выведу. Не боитесь?
- Нет.
Он резко рванул к себе раму окна, она распахнулась с сухим бумажным треском. Оттуда дохнул темный, влажный воздух ранней зимы. Снег уже перестал, и после накуренной комнаты неожиданная свежесть ночного воздуха тонким счастьем входила в легкие.
Студент кошкой прыгнул на подоконник и поднял к себе Веру. За окном была покатая крыша, запорошенная очень белым в темноте снегом. Она загремела под ногами, как ведро.
Они пробежали по крыше, спустились по пожарной лестнице, перелезли на другую крышу, потом - на третью... А там Вера уже перестала соображать, где они и по каким крышам и лестницам идут. Вверх - вниз... Студент вел ее за руку, иногда бережно приподнимал или опускал куда-то. Он шел в темноте легко и уверенно, с кошачьей чуткостью шага. Вера не удивилась бы, если, свалившись с крыши, он перевернулся бы по-кошачьи и встал сразу на ноги. Ей не было страшно - напротив, было весело и любопытно, чем это кончится?
А кончилось тем, что пришлось спрыгнуть с невысокой крыши сарая прямо в мягкий, пухлый, под ногами оседающий снег. Двор был глубокий, темный, в окнах - ни огонька. Он соскочил первым и принял Веру прямо в руки - тонкие, сильные, вздутые у плеч жесткими желваками. Так они и стояли в обнимку, по колено в снегу, переводя дух и прислушиваясь.
- Кажется, все, - сказал он. - Погони не слышно. Ну, как вы себя чувствуете?
- Прекрасно.
- Прекрасно, - передразнил он, пытаясь, как она, шариком перекатить два "р". И вдруг, не разжимая и не сжимая объятий, поцеловал ее в губы маленькие, холодные, пахнущие оттепелью, снегом.
- Это ничего, что я так сразу? - спросил он и разжал руки.
Вера не ответила, почему-то расхохоталась. Просто стояла и смеялась, громко, беспечно, прихлопывая ладошками по коленям. Колени были низко, у самого снега. Впрочем, и он стоял по колено в снегу и тоже, верно, выглядел коротышкой. Это она над ним?
- В чем дело? - спросил он довольно обиженно. - Если вам не понравилось, дайте мне пощечину и дело с концом.
- Нет, ничего. Просто мне стало очень смешно. Я ведь совсем не знаю, как вас зовут.
- Меня зовут Изя. Исаак Рувимович. Исаак Рувимович Левин. Поняли?
- Поняла. Рувимович, - сказала она и вдруг положилаему голову на плечо. Он осторожно ее обнял.
- А я ведь тоже не знаю вашего отчества.
- О, это очень просто. Ильинишна.
- Ильинишна, - сказал он важно, бережно и снова ее поцеловал. - Это из какой-то сказки: Ильинишна. Надо идти, Ильинишна. Только куда?
- Не все ли равно? Куда-нибудь.
- За моей квартирой следят. А то бы я вас пригласил.
- Забавно. За моей тоже.
- Пойдем знаете куда? На вокзал.
До утра они просидели на вокзале. А утром, прощаясь, не зная, увидятся ли, они уже знали друг о друге все. И главное, ничего не надо было рассказывать - все и так было ясно. Изя был первый, кого Вера пустила туда к деду и Циле. Она ничего не сказала словами - он и так все про нее знал. Пустякинишна моя, - сказал он, целуя ее на прощанье. Через две недели они поженились, а еще через две недели Исаака Левина арестовали. Снова встретиться им удалось только в шестнадцатом году, когда Изю выпустили из тюрьмы и почти сразу же послали на фронт. Он пробудет в Петрограде всего две недели. Только два раза по две недели прожили они вместе до революции. Ничего - они были молоды. Их счастье было впереди. Оно ждало - революции - и дождалось.
* * *
В двадцатом году мальчику было три года, а родился он в семнадцатом году, в Петрограде, в самую Февральскую революцию.
Зимним ветреным вечером Вера Левина шла по улице, задыхаясь от ветра, от возбуждения. Вот оно, наконец-то, начинается, началось! Вот она Революция! Та самая, за которую боролись, умирали, сидели в тюрьмах, бежали с каторги. Неужели она? Она! Вес ужасы были позади: полицейские, жандармы, и те страшные, пьяные, с икотой и "Боже, царя храни", которые убили деда и Цилю. Ничего такого больше не будет! Революция всегда была впереди, а теперь она здесь, вот она, ее можно потрогать рукой. Революция - на улицах Петрограда. Небо дрожало и горело янтарным дымным заревом, и в разных местах весело, безобидно и вовсе не страшно щелкали выстрелы. По привычке Вера попробовала, как всегда, увидеть деда и Цилю, но вечная картина расплывалась, ускользала в сторону. А то, что ей удавалось увидеть, было не такое - не живое, не страшное. Словно бы дед перестал бежать и спокойно лег на землю, вытянув длинные ноги, а Циля и вообще не хотела показываться мелькнув на мгновение, пропадала. "Неужели они отпустили меня?" - думала Вера. Это было неправдоподобно, почти как сама революция.
На углу, под оторванной, грохающей на ветру вывеской, были навалены бревна: баррикада. Немолодой, крепко бородатый солдате папахе, кряхтя, подкатывал бревно повыше. Вера остановилась рядом.
- Солдатик, а солдатик, - сказала она.
- Чего? - неохотно отозвался солдат.
- Ну как? - спросила она.
Она и сама не знала - "чего". Может быть, того, чтобы солдат подтвердил ее радость, гордость. Похвалил ее за революцию, что ли.
- Шли бы вы отседова, барышня, - хмуро сказал солдат.
Тут случилось что-то непонятное. Какой-то холодный, тонкий писк прозвучал не снаружи, нет, внутри, в ней самой. Вере стало смешно от этого писка, но в груди что-то мешало смеяться. Она помахала солдату варежкой и тихонько, соскальзывая ботиками, стала сползать боком на бревна. Внезапно она увидела деда: живой, смеющийся, с красивой бородой, он сидел на стуле под часами, а на коленях у него, играя брелоками, сидела маленькая Циля.
Солдат нагнулся. Он увидел бледное, с синевой личико, выпуклые веки на неплотно закрытых глазах и из угла рта - извилистый черный шнурок: кровь.
- Господи батюшка, подстрелили, царица небесная, - сказал он, подхватывая Веру под мышки. Маленькая барышня оказалась неожиданно тяжелой. Вот оно в чем дело...
- Эх ты, птаха, - горько и бережно сказал солдат. Он взял Веру на руки и отнес в военный госпиталь. Ночью ей сделали операцию, а к утру родился Константин Левин.
* * *
- Это ты, это ты, - бессмысленно повторял Исаак Левин, стоя на коленях у Вериной койки, целуя грубое шерстяное одеяло. Он был худ и страшен, с белыми губами, в полушубке, с маузером у пояса. На один день он приехал с фронта и завтра должен был ехать назад. Может быть, он даже был дезертиром Вера как следует не поняла. Она лежала с выложенными поверх одеяла слабыми руками, но он почему-то целовал не руки, а одеяло и все повторял: "Это ты". Внезапно он вспомнил про мальчика. Мальчик был лишним, нереальным, не имел смысла. Существовала только она. Вера - живая!
- Как мальчик? - спросил он. В сущности, ему не было дела до мальчика. Спросил, в сущности, так, из вежливости.
Маленькая улыбка вспорхнула на бледные Верины губы.
- Очень хорош, очень хорош, - ответила она шепотом. - Молока нет. Как мы его назовем?
- Все равно, - сказал Исаак. - Это ты.
И Вера назвала мальчика Константином.
Ух и досталось же ей от Изи, когда они наконец увиделись! Мальчику было уже полгода, а.отец впервые узнал, как его зовут.
- Какое недомыслие! - кричал Исаак. - Константин Левин! Почему не сразу Евгений Онегин? Или Чайльд Гарольд?
На всю жизнь ты его опозорила. Все будут его спрашивать: давно ли он из романа "Анна Каренина"?
- Я просто забыла, - говорила Вера смеясь.
- Что забыла?
- Что есть Анна Каренина. Что есть Константин Левин.
- Константин, да еще Исаакович! Хорошенькая комбинация! Ты подумала, как его будут звать, когда он вырастет?
- Нет, не подумала, - легкомысленно отвечала Вера- может быть, когда он вырастет, никаких отчеств уже не будет. А теперь его вообще зовут Тань-Тин. Как китайца. Правда, хорошо?
- Пустякинишна! - гремел Исаак. - Вот уж подлинно Пустякинишна! Кстати, где же этот парадокс? Я ведь его еще не видел.
- Лежит на балконе, голубой от счастья.
- Почему голубой?
- Посмотри сам.
Они вышл.Нет, не подумала, - легкомысленно отвечала Вера. - Может и на балкон. И точно, в бельевой корзине лежал Тань-Тин, голубой от счастья. Он был пьян, мертвецки пьян свежим прохладным воздухом, он спал отчаянно, страстно, восторженно, с тонкими прозрачными голубыми веками, с голубыми жилками на беленьких висках.
- Константин Исаакович, - вдруг нежно сказал Изя. - Нелепость и сын нелепости.
- Так-то лучше, - одобрила Вера. - Ну, а теперь возьми меня в руки.
Он взял ее в руки, и они смирно стояли у бельевой корзины, внимательно глядя, как трудился Тань-Тин над своим вдохновенным сном. Они без слов думали о том мире, в котором он будет жить, где вообще не будет паспортов, а может быть, даже и отчеств, и где у маленького Тань-Тина никто не спросит: еврей он или нет и почему он Исаакович.
* * *
День, когда в сознании маленького Тань-Тина впервые зажегся радужный зайчик, был еще тяжелым днем голодного двадцатого года. Но ничего тяжелого не запомнил Тань-Тин. Для него все было радостью. Как жадно кусал он маленькими зубами ломоть черного, плохо пропеченного хлеба, посыпанный грубой солью! Одни солинки были серые, круглые, как обкатанные шарики, другие - серебряно-белые, искорками. Он видел эти крупинки близко-близко, они казались ему интересными, как кубики. От зубов на хлебе оставались ровные, круглые дужки. Каждая дужка - словно цветок. Он кусал и играл, ел и играл и смеялся от радости.