Потом из букв стали возникать слова, и он радовался, узнавая их по отдельности. Впрочем, и слова тоже были любимые и нелюбимые. Тань-Тин не любил длинные слова, которые никто не говорил, только в книгах они встречались, оканчивались на какое-нибудь "ающий".
А потом, внезапно, озарением каким-то, он понял, что написанное в книгах имеет смысл, и стал читать уже ради содержания.
Детских книг в доме было немного, он быстро выучил их наизусть и забросил. Там было все слишком понятно. Настоящие книги были другие - на папином столе или в большом шкафу за зеркальным стеклом с косо срезанной гранью. Там они стояли, его разноцветные друзья: голубой Тургенев с золотыми буквами на корешках; коричневый, твердый и тяжелый Гоголь; темно-красная, в двух томах "Война и мир" с таким коротким и грозным названием... И чего только там не было! Он забирался ногами на стул - еще неловкими, коротенькими ногами - и, встав на цыпочки, вытягивал из ряда нужную ему книгу, а иногда, не удержав тяжести, ронял ее, и она падала на пол, расставив обложку домиком. Сначала он постигал книги больше на цвет, на тяжесть, на запах (корешки пахли кожей и клеем), а потом полюбил их за то, что можно было в них прочитать. Глубоко забравшись в старое кресло ("вольтеровское", называл его папа), прямо поставив маленькие ноги в тупых башмачках, с большой книгой, развернутой на коленях, Тань-Тин мог читать часами. Он гримасничал, хохотал, шлепал рукой по странице, пел, восторгался. Особенно нравился ему Гоголь - ранний, самоцветный, переливающийся Гоголь "Вечеров на хуторе", "Миргорода"... В этих повестях все было ярко и дивно: небо - голубей голубого, листва - зеленей зеленого. А как сверкал и переливался снег зимней месячной ночью! "Снег загорелся широким серебряным полем и весь обсыпался хрустальными звездами..." - читал Костя и обмирал от счастья; он ведь сам видел такой снег! А по снегу, радостно скрипя красными чоботами на серебряных подковках, со смехом и песнями шли парубки и девушки. Все - с черными, огневыми очами, с соболиными бровями дугой, в шитых золотом кунтушах, в алых, как огонь, свитках... Конечно, не все слова он понимал. Можно было бы спросить у мамы, что они значат, но он не спрашивал, словно боялся: а вдруг понятное станет обыкновенным?
* * *
Рос Тань-Тин и все больше становился Костей. Он уже ходил один гулять во двор. У него появился там приятель Серега, соломенно-желтый парень, медленный, как улитка. Они с Серегой пускали по луже бумажные лодочки.
Однажды Серега увлекся, влез в лужу, промочил ноги и помрачнел:
- Мать излупит.
- Как излупит? - спросил Костя.
- Излупит, побьет, значит. Как бьют. А мать тебя, что ли, никогда не бьет?
На эту длинную речь ему понадобилось минуты две.
- Никогда, - сказал Костя, надувшись от гордости.
- Врешь, - усомнился Серега. - Вот уж врешь.
- Хочешь, покажу? - спросил Костя и полез в лужу. Она была глубокая, он быстро вошел в нее по колено, потом пошлепал по воде рукой, не снимая варежки, потом снял шапку и
пустил вплавь: вот!
- Излупит, - предсказал Серега.
- А вот нет. Она меня никогда не бьет. Давай об заклад! Пойдем ко мне домой. Сам увидишь.
Они поднялись по лестнице. С мокрого Кости текла вода, но он шел гордо, царственно. По лицу черными полосами текла краска - шапка линяла.
Дверь открыла мама. Увидав мокрого Костю, она ахнула и захохотала.
- Снимай, снимай, снимай, - заговорила она, давясь от смеха. Села на пол, прямо в мокрое, и стала стаскивать с него рейтузы.
- Видал? - спросил Костя.
- Нешто ему можно в лужу? - подумав, спросил Серега.
- Нельзя, нельзя, - рассеянно ответила она. - Только погоди немного, надо его переодеть, простудится. Сейчас разберемся.
Серега постоял у дверей и понуро поплелся домой. В каких-то своих чувствах он был оскорблен.
* * *
Косте было восемь лет, когда мама отвела его в школу.
Школа была неподалеку, на тихой, задумчивой, неширокой улице, а при школе - старый-престарый сад, где дремали, облокотясь на забор, дуплистые, развесистые ивы. Осень едва начиналась, в саду было светло и золото. Ивовые листья, как тонкие пальчики, свешивались с сучьев, только кое-где, чуть-чуть, тронутые желтизной. На площадке для игр, сплошь заросшей за лето курчавой лечебной ромашкой, они с мамой постояли, держась за руки. Все было хорошо, только чуть-чуть тронуто горем: кончалось одно, начиналось другое. Косте было жаль одного и хотелось другого, почему-то щипало в носу и хотелось плакать, но он не плакал, только нагнулся, сорвал зеленый шарик ромашки, растер в пальцах и понюхал. Пахло хорошо и горько. Мама сказала: "Пора идти", оба вздохнули и пошли. Костя все мял и крошил рассыпавшийся в пальцах зеленый шарик. Весь день для него пропах ромашкой. Мама подвела его к школьной двери и сказала: "Иди один". Он пошел один и начал учиться в школе.
Сначала ему было плохо, но потом он привык, и оказалось, что в школе не так уж плохо, только шумно. Труднее всего было привыкнуть к шуму. Особенно на переменах. Звонок - и сразу распахивались десятки дверей, и из них, как вода, прорвавшая плотину, вырывалась толпа. Топот ног, визги, смех, крики заливали все. По лестнице, срываясь и закручиваясь, бежал поток: пестрые, синенькие, клетчатые, всякие. Беленькие девочки с узкими плечиками и мышиным писком; горластые мальчики, в синяках и ссадинах, успевавшие тут же, в толчее, дать кому-то леща портфелем, получить сдачи, да еще и нажаловаться ("Марья Николаевна, он меня..." - "Аты что?" - "А я его..."). Гордые старшеклассники, резавшие толпу, как парусные корабли. Чья-то брошенная калоша, описывавшая в воздухе высокую дугу... В этой крутящейся гуще Костя чаще всего стоял, остолбенев, и только хлопал глазами...
На уроках было лучше, но тоже не всегда интересно. Бывало даже довольно скучно, по правде сказать, когда всем классом проходили какую-нибудь букву "у" или читали "Мама мыла пол". Писать Костя вообще не любил, палочки ему не нравились: палочки просто, палочки с хвостом - хвостик кверху, хвостик книзу, жирная линия, волосная... Он писал плохо: грязно и нерадиво и уже привык, что ему снижали отметку "за грязь".
А арифметика? Не задачи, а глупость: два да три - пять. Дома они с мамой, возясь на диване, шутя складывали, умножали, делили, уже давно знали двузначные числа, трехзначные, даже миллион!
Словом, Костя ходил в школу, но она его не затронула, прошла по поверхности. Он никого там не полюбил. Он готов был полюбить учительницу Клавдию Ивановну, но не вышло.
Клавдия Ивановна, маленькая, белокурая, похожая на пирожок, нравилась Косте. Он всегда норовил стать ближе к ней подать ей журнал или книгу. Она говорила: "Спасибо, Левин", - наверно, и не знала, что он - Костя. У нее много было забот с плохими учениками, а Костя был так себе ученик, не плохой и не хороший, то. что называется "успевающий". Довольно способный, но не старательный, на уроках не шалит, на переменах не дергается, нарушений нет, однако пишет грязно. Словом, средний, благополучный мальчик; если всех таких замечать, то и времени не хватит. И вот однажды ей почти пришлось его заметить.
Как-то, в награду за хорошее поведение, Клавдия Ивановна дала внеочередной урок "литературного чтения", читала вслух "Сорочинскую ярмарку". Костя давно знал ее наизусть, но слушал внимательно. И вдруг Клавдия Ивановна ошиблась - да, да, вместо одного слова сказала другое! Костя ужаснулся: читать она не умеет, что ли? И тут же, не успев подумать, поправил ее.
- Левин, садись и запомни: перед тем как задать вопрос, подними руку.
После урока она сказала: "Левин, останься в классе". Он остался, изнемогая от страха перед неизвестной карой, которая его ждала. Но Клавдия Ивановна просто спросила:
- Ты поправил меня, когда я читала. И правда, я ошиблась. Ты что же, читал раньше эту книгу?
- Да, давно уже, - смущаясь, сказал Костя.
- Ты что же, хорошо помнишь "Сорочинскую ярмарку"?
Тут Костю словно прорвало, и он заговорил:
- Как упоителен, как роскошен летний день в Малороссии! Как томительно жарки те часы, когда полдень блещет в тишине и зное, и голубой неизмеримый океан, сладострастным куполом нагнувшись над землею, кажется, заснул, весь потонувши в неге, обнимая и сжимая прекрасную в воздушных объятиях своих...
Клавдия Ивановна раскрыла рот, чтобы его прервать. Странное дело, она сама только что это читала, но, слыша те же слова в устах мальчика, усомнилась в педагогичности своего выбора... Рискованные какие-то уподобления...
- Постой, Левин, довольно, - сказала она. Но Костя уже закусил удила, его несло.
- ...Изумруды, топазы и яхонты эфирных насекомых сыплются над пестрыми огородами...
- Перестань, Левин, - решительно сказала Клавдия Ивановна, - хватит, я вижу, ты знаешь. Ты что же, учил наизусть? До каких же ты выучил?
- Я не учил. Я просто запомнил. До конца. Клавдия Ивановна впервые внимательно посмотрела на Левина. Перед ней стоял довольно миловидный, скорее высокий мальчик, чистенько одетый, с белым воротничком у тон кой шеи, с матово-полупрозрачными щеками и пристальными темно-серыми глазами. В глазах ей почудилась просьба: заметь меня, полюби меня. Мальчик, видно, способный - читает, любит литературу. Заняться бы таким, да некогда. Вот если бы не успевал - другое дело. Сложный народ эти успевающие...