благополучию друг друга; быть может, даже свою железную хватку они унаследовали у нее. Впрочем, ее девяносто с чем-то лет — не шутка. Нельзя вечно винить во всем свою мать. Если бы они проявили к ней хотя бы толику участия, то — как ни трудно это представить — кто знает, что бы из этого вышло…
Она всегда знает, когда ее дети что-то замышляют. Чувствуя готовящееся возражение, она предотвращает его мановением руки в кольцах. Щелк-щелк-щелк. Иначе с них сталось бы полезть к ней с поцелуями. Кольца у нее на пальцах, разоблачающие похищение и присвоение ею чужих сердец, заменяют тормоза. Ne vous embêtez [3] — скажет она, зная, как их бесит ее вынесенный из пансиона благородных девиц французский.
Эта женщина!
Разве она может их осуждать?
Разве я могу их осуждать?
Она / Я. Принцесса боится пробуксовки. Тогда / теперь. Сегодня / завтра. Я / Она. Долой пробуксовку! Только не это.
Что ей не изменяет, так это ее неулыбчивое чувство абсурда. «Беспечная девчонка»! Как меня только ни называли, но беспечной девчонкой — никогда!
Она раздумывает, можно ли счесть это комплиментом. Стоя перед высоким зеркалом, она распускает волосы. Старейшая девчонка в Лондоне.
Это противоестественно. Почему она по-прежнему ходит длинноволосая?
В свое время у нее была прическа в стиле Клеопатры, тогда та была ее любимым литературным персонажем; в другие времена ее любимым персонажем была Медея. Клеопатра. Царица Нила, женщина, превосходившая умом всех претендовавших на нее мужчин. Медея ей уступала. Медея допустила, чтобы ее выхолостила любовь к Ясону. Выхолостила? Именно так.
Предположение, что она ищет расположения своих сыновей, для Берил Дьюзинбери нестерпимо. Ей случается совершать ошибки, но только не воображать, что ей под силу прокрасться в сердца своих детей. Она знает границы своих возможностей.
Она снова закалывает волосы.
Я знаю, где пролегают мои границы.
* * *
Но самим границам, как до нее постепенно доходит, нет конца. Кто бы подумал, что существует столько всякой всячины, так и норовящей иссякнуть? Когда у нее кончается сахар, домашняя помощница приносит еще. Когда у нее не остается энергии или она теряется в собственной квартире, помощница помогает ей сориентироваться. А вот когда ей недостает слов, помощи ждать не от кого. Хватилась — нету! Правильнее сформулировать это так: было слово — и сплыло. Куда оно подевалось? Закатилось под кровать, как печенье, которое ей приносит на блюдечке, вместе с чайной чашкой — как опрометчиво! — ее приходящая помощница Эйфория? Или вылетело в окно спальни, пока она спала? Ведь слово точно было на месте, пока она не закрыла глаза.
Она спит с открытым окном с тех пор, как приехала в Лондон — когда это было, она запамятовала. После появления детей — пусть будет этот ориентир. Им уже не требовалась игровая комната. Под «ними» она подразумевает не только детей, но и мужей. Сначала она открывала окно, чтобы слышать шум города. Слишком долго она жила в маленьких несуществующих городишках, с маленькими несуществующими мужчинами. Переехать надо было гораздо раньше. Уличный шум соответствовал шуму у нее в голове. У нее были городские мозги. Но теперь, когда у нее сел слух, она слышит уже не городской рев, а более низкий, менее концентрированный городской гул: так гудят пчелы, допивающие нектар, так гудят мухи при падении, так звучит издыхающая дневная жара. Я слышу, как умирают розы, думает она, хотя ее отношения с цветами всегда были поверхностными. «По-верх-ност-ный» — еще одно слово-мотылек, выпорхнувшее из открытого окна, стоило ей смежить веки. Куда его понесло? Куда подальше, назад во французский По?
Почему бы ей не закрыть окно? Хороший вопрос. У нее был на него односложный ответ, но и он, ответ, куда-то запропастился.
А уж имена бегут от нее не первый год. Не успеешь опомниться, как очередное имя возьмет и сбежит. Слушать, как ей кого-то представляют, — нет, это не для нее. Почему? Из самосохранения — так она полагала. Чтобы сберечь свои мозги для чего-то лучшего. Но теперь и лучшее улетучилось. Некогда она лелеяла мысли, но все, что от них осталось, — это та халатность, с которой она к ним относилась. Она помнит изнанку своей злости. Та валяется, как одежда из рассыпавшегося чемодана. Чемодан — и тот пропал. Вместе с целью, для которой она его собирала.
Следом за людьми наступает очередь предметов. Как называлось то печенье? А то место? Она рада, что вспомнила город По. Но к чему было это воспоминание? Внезапно всплывает какое-то слово — по той простой причине, что она увидела его очертания. Только что у нее в голове всплыла «праздность». Это — условие для поверхностности. С «праздностью» можно поиграть языком во рту. Эта игра, а вовсе не значение слова, напоминает ей о человеке, для которого у нее нет имени. Но если он был праздным и поверхностным — а это со всей очевидностью был мужчина, — то зачем помнить о нем даже это? Надо ли такой безделице застревать в паутине на чердаке ее сознания дольше важных для нее вещей? Лица держатся в памяти дольше. Она бы предпочла, чтобы было наоборот. При необходимости она может обходиться без лиц. Другое дело — имена. Для нее звуки всегда были значимее образов. Имена — ключ к ее прошлому, а значит, к выживанию. Имена — ее корни. Без имен она просто кувыркается в пространстве, видя нежелательные лица, портреты в мутной галерее праздности. Что будет, когда не станет ее собственного имени? Сделается ли она тогда ненужной сама себе?
Как зовут ее, Принцессу, вынужденную болтать ради спасения своей жизни? Ш… Ша… Шах… Ну, вы знаете. Бывают дни, когда она тоже знает, бывают, когда нет. Здесь ничему умиляться. Ей тоже приходится болтать во спасение. Для нее пропажа слова равносильна пропаже дня. И чем больше я промахиваюсь, тем важнее те слова, что мне еще подвластны.
«Ты это знаешь… Что же я хотела?.. / Мне память изменила, как Антоний; / Забытая, и я забыла все» [4]. Это-то она помнит.
И вот она заполняет бланки для телефонных сообщений из гостиниц с давно забытыми названиями и каталожные карточки тех времен, когда у нее были ученики. Она пишет письма друзьям, когда удается вспомнить, кто из них еще жив, хотя сгодятся и письма умершим. Она названивает сыновьям, хотя