Я сказал, что даю ему последний шанс, реально
последний шанс и если он им воспользуется – так и быть, я буду поздравлять его с новым годом и днями рождения. Но на большее… Хер.
Он всё это выслушал и даже не извинился.
А он не умеет извиняться. Даже сейчас, когда он разворачивал тщательно упакованную бабушкой в фольгу жареную курицу и уронил её на мою постель, он не извинился. Я стерпел и накрылся испачканным одеялом, лежу и делаю вид, что сплю. Просто для того, чтобы он со мной не разговаривал. От него невыносимо несёт табаком (всю жизнь от него так несёт). Почему? Я тоже курю, но от меня же так не воняет. Видимо, запах уже въелся ему под кожу.
Мне снится какая-то муть… Живые мёртвые, в моих снах они почему-то не болеют и мне от этого тревожно. Когда я просыпаюсь, в купе темно, лишь в окне медленно мелькают фонари пустого перрона. Трогаемся. Я приподнимаюсь на полке и вижу, что в купе никого нет.
Не усмотрел.
Ругая себя за то, что завтыкал первым, тут же вылезаю в коридор. У окна, естественно, никого нет. Я бреду к проводнице, которая сидит у себя в купе и заполняет какие-то бланки, спрашиваю, не подходил ли он, не просил ли продать спирта. Я уверен, что бабушка дала ему денег (не могла не дать) и он их хорошенько заныкал. Очень хорошо заныкал – я обыскал и куртку, и штаны, не нашёл ни рубля. На эту заначку он купит себе бухла при первой же возможности.
Проводница не сознаётся даже после предложения опустошить кривой поднос с шоколадками, говорит, что давно уже сидит здесь с открытой дверью и «ваш папа» мимо не проходил. Жаль, впереди всего два вагона, а он, хитрожопый, ушёл в хвост состава. Ничего, далеко не уковыляет. Я покупаю два сникерса, закидываю их не глядя в купе и рву дверь тамбура на себя. Прохожу такой же купейный вагон – толстый мужик прижимается пузом к стеклу, пропуская меня дальше, но мне всё равно не хватает места. Задеваю рукой его потную спину. Мерзко.
За купейным – три плацкартных. Замедляю ход, внимательно смотрю по сторонам на спящих детей, разложенную на столе нехитрую снедь, занавешенные простынями боковушки. Две компании тихо выпивают, но его к себе не подсадили бы – молодые.
Мимо меня мелькают верхние полки, везде темно и сложно разобрать закутанные в одеяла тела. Может, он напился и спит где-то на свободном месте? Нет, его бы выгнали, он громко храпит и бредит во сне, постоянно орёт что-то пьяный.
С каждым разом вагонов впереди всё меньше и вот я выхожу в последний тамбур, передо мной только запотевшее стекло. Протираю его и вижу, как на фоне горящих поездных фар кружится метель. Проводница не продала ему спирт, он попёрся на вокзал и отстал от поезда. Что это за город был, Ярославль? Ну, придёт к ментам, документы у него с собой. Или выпьет с горя и замёрзнет где-нибудь в окрестностях. Или прирежут за пятьсот рублей и дешёвый кнопочный телефон. Его уже не раз избивали и грабили пьяным.
Обоняние чует знакомый запах спирта и табака, поворачиваю голову – в углу ныкается какой-то челдон, посматривает на меня. Из под мышки торчит горлышко бутылки, на неё насажен столбик одноразовых стаканов.
– Извини, не видел здесь мужика такого хромого? Выпить искал.
– Не, не видал. Один тут пью, – криво улыбается челдон.
Я достаю из кармана пачку и кручу её в руке туда-сюда. Если он ушёл на вокзал, то обязательно надел куртку. Он себя любит, в одной рубашке на мороз не пойдёт… Надо бы вернуться в купе и проверить, на месте ли куртка.
– Слушай, – говорю я челдону и протягиваю пачку, – Налей сто грамм. За сигареты.
Челдон щурится и тянет нос к сигаретам.
– Парламент.
Челдон удивленно кивает, снимает из стопки верхний стакан, остальные прячет в карман. Наливает на три пальца, но я не спорю. Опрокидываю в себя, жмурюсь, опознаю паршивый коньяк.
– Спасибо, – отдаю полупустую пачку и, не оборачиваясь, ухожу из тамбура.
Меня немного развозит на голодный желудок. Кровь потеплела, внутри ничего не ноет. Другое дело.
Иду долго, минут семь. Поезд набрал ход и шатается из стороны в сторону, а я гляжу только прямо, потому что высматривать его по сторонам нет уже никаких сил. Молодая компания улеглась спать, простыни потихоньку сползают с боковушек, потный мужик больше не стоит у окна. Я дёргаю ручку тамбура и затем, сразу же, ручку купе. Вижу его чёрный замызганный пуховик, захожу, опускаю глаза вниз – он сидит и пялится в окно. Что он там рассматривает? Город уже далеко, ночь, темно, даже лес не различишь.
Падаю на полку, отворачиваюсь к стене. После коньяка хочется курить.
– Чего шоколадками разбрасываешься, ёптаюать? Богатый стал, что ли?
Не отвечаю.
– Олег! С тобой говорю, вообще-то!
Не отвечаю. Не буду отвечать.
Шестнадцать часов буду ехать молча.
Сейчас я опишу вам мою родину буквально в два предложения и вы сразу всё поймёте. Курю я как-то у супермаркета часов в одиннадцать вечера и вижу: пьяный мужик тащит такую же пьяную бабу в кусты, что растут за парковкой. Не то чтобы насильно тащит – скорее, настойчиво. А за этой бабой семенит ребёнок лет трёх и громко так, на всю площадь, кричит: «Мааам, ты куда? Мааам!».
Хотя нет, двух предложений недостаточно, придётся много о чём рассказать. Например, о том, как с двенадцати лет тебя пытаются подтянуть на район работать с пацанами. Или, если выражаться языком обычных граждан, мусоров и депутатов, заставляют стать «членом преступной группировки». Сначала тянут по-хорошему, затем угрожают, а если ты упорно не поддаёшься, начинают щемить. На каких-то районах ситуация полегче, отказ работать с пацанами приводит лишь к насмешкам и периодическому отъёму предметов, представляющих ценность: мелочи, часов, позже – мобильного телефона или дорогих кроссовок. Но есть пара районов, на которых тебя регулярно пиздят и ставят на бабки, пиздят и ставят на бабки, пиздят и ставят на бабки. Тогда твои родители продают хату, переезжают в место поспокойнее.
Я видел классы, в которых восемнадцать из двадцати учеников работали с пацанами. Все как один в чёрных водолазках и спортивных штанах, в зимнее время к образу добавлялась куртка-аляска и шапка-гондонка. Если погода кусалась, то гондонку натягивали низко, практически на глаза, а ранней весной или поздней осенью ставили её на