по порядку, а не наобум. Мне нравятся и целые числа, и десятичные дроби, но дроби больше, потому что они похожи на меня: точные, но неполные.
А твоя мама где, она жива? Новенькая даже не удосуживается обернуться ко мне, просто втыкает ноготь указательного пальца правой руки в ладонь левой. Я достаю из-под матраса тетрадь в черной обложке и заношу этот случай в «Дневник умственных расстройств». Всякий раз, обнаружив какое-нибудь неожиданное проявление, я добавляю его в список, чтобы помочь Гадди поставить диагноз. Мы с ним нередко расходимся во мнениях, он говорит: истерия, я: шизофрения, он: паранойя, я: мания, он: раптус [2], я: эпилепсия. Я позволяю ему взять верх, он все-таки главный, но в итоге новенькие, переходя из отделения в отделение, оказываются именно там, где предсказывала я: шизофрения, мания, эпилепсия. Мне нравится все рифмовать, а в Полумире, на мое счастье, все слова, как и сама психиатрия, оканчиваются на «-ия». Но Гадди отказывается признавать мою правоту. На самом деле он просто завидует: я-то здесь родилась, а ему, чтобы сюда попасть, целую жизнь пришлось потратить.
Зато я не бывала снаружи, если не считать пяти лет у Сестер-Маняшек. Но какое это имеет значение? Ведь наружный мир в конце концов так и так приходит сюда. В Бинтоне привозят всяких: длинных и тощих, красавиц и уродин. Здесь у каждой свой заскок: кому нравится себя царапать до крови, кому – стонать без остановки и днем и ночью, кому – врать напропалую. Кто считает себя кем-то другим, кто рвет на себе одежду и всем демонстрирует стыдные места. Кто обожает, растянувшись на койке, притворяться мертвой, кто – смешивать разномастные словечки, кто непрерывно теребит подружку. В последнем случае все просто: ледяная вода – и зуд мигом пройдет. А если не поможет – тогда электричество.
А у тебя подружка не чешется? Новенькая глядит на меня, будто ни о чем подобном и не думала. Или у нее просто кататонический ступор, помечаю я в «Дневнике умственных расстройств».
В этом отделении, рассказываю я ей, только женщины или в некотором роде женщины, поскольку у каждой из нас что-то не так или чего-то недостает.
Альдина – неврастеничка, она прекрасно (не то что я) сочиняет настоящие стихи без единой рифмы, заплетает себе и другим косы, а заодно колотит все стеклянное, что увидит. Среди нас она единственная красавица: черные кудри, длинные тонкие пальцы, хотя ногти сгрызены до мяса. Отец сдал ее сюда, прознав, что дочь связалась с агитаторами. «Уж лучше чокнутая, чем террористка», – сказал он тогда. За отказ повиноваться Альдина месяц провела в карцере, и временами ее крики доносились даже сюда, в Море Спокойствия. «Я объявляю себя политзаключенной», – кричала она, пока ее привязывали к койке. «Наступит день, и ты скажешь мне спасибо», – всякий раз говорит отец, приходя навестить дочь, но Альдина лишь с завидным постоянством плюет ему в лицо. Похоже, день этот пока не наступил.
Нунциата – обсессивная, она постоянно смачивает запястья и шею водой из-под крана, потому что работала в парфюмерной секции универмага «Ринашенте». Но дамы пугались и больше не приходили покупать косметику, поэтому Нунциату уволили, а родители, не имея возможности держать дочь дома, отправили ее сюда. Дни у нее делятся на хорошие и не очень. В хороший день она, улыбаясь, подставляет нам шею и спрашивает: ну как? Мне нравится, отвечаем мы, хотя, по правде сказать, пахнет от нее только потом, дымом и гнилым луком. А в не очень хорошие дни Нунциата ни к чему не расположена, даже к духам.
Вечная-Подвенечная, шизофреничка, – самая старшая в отделении. Волосы у нее – как пакля, а зубов осталось всего три, зато они крепко сидят на нижней челюсти. Старушка страдает недержанием, день и ночь болбочет, а здесь живет уже не первый век. И когда меня отправляли к Сестрам-Маняшкам, тоже жила, за что я ее вроде как и люблю. Еще девчонкой Вечную-Подвенечную бросили прямо у алтаря, и она до сих пор не оправилась: считает, будто у нее сегодня свадьба. Каждый божий день. Так мне рассказывали, и я верю, потому что одних любовь пробуждает к жизни, а других убивает. Про них еще говорят: потерял голову. Ага.
И каждый божий день мы с Мутти были ей шафером и подружкой невесты. Она величественно, словно в церкви, шла по проходу между двумя рядами коек, преклоняла колени перед шкафчиком с утками и затягивала одну и ту же песню: я, Кармела Паломба, беру тебя, – тут всякий раз следовало новое имя, – в законные мужья, пока смерть не разлучит нас, аминь. Аминь, аминь, повторяли мы с Мутти, молитвенно сложив руки. А Кармела Паломба, дряхлая, морщинистая девчонка, осенив себя крестным знамением, возвращалась в койку и тут же мочилась под себя. Мутти мыла ее, меняла исподнее и гребешком, который хранила в потайном кармане сорочки, расчесывала волосы, длинные-предлинные и белые-пребелые, и я глядела на них, завернувшись в простыню, служившую ей свадебным шлейфом. Я была счастлива – и все тут.
Пина – клептоманка, она крадет чужую еду, чтобы отдать детям: так она утверждает. Вот только никаких детей с ней нет, а может, и нигде нет, кроме как в ее собственном воображении. Зато с Пиной можно договориться, поясняю я Новенькой: если нет аппетита, просто отставляешь тарелку, она все доест. Мы здесь с подобными вещами всегда друг другу помогаем. Всякий раз, когда Пина что-нибудь крадет, Гадди, узнав об этом, обзывает ее Маппиной. Звучит нежно, как будто что-то маленькое, а на самом деле слово это бранное: Нунциата мне объяснила, что оно означает старую, драную тряпку, мерзость. Когда Гадди обзывает Пину Маппиной, медсестры смеются, а он скалится, обнажая редкие черные зубы. Нам такие слова повторять нельзя, потому что непристойностей он не терпит, кроме как во время истерических припадков: сразу запирает в карцере, чтобы мы выпустили пар и весь яд, что сидит у нас внутри, вышел через рот и прочие отверстия в теле. Сама я в карцер не попадала, а вот разбушевавшуюся Альдину раз туда увели, и вернулась она тихая. Я спросила, что там было, но она не ответила, только написала на клочке туалетной бумаги:
Гнев – это опухоль души,
что, втиснувшись в грудную клетку,
тоннами ненависти лютой
отягощает каждый вздох.
Очень красиво, сказала я, только я ничего не поняла. А она разжала пальцы, спустила воду и, бросив: «Дерьмовый стишок», – сплюнула