Павел продолжал писать заявления и по окончании учебы: о трудоустройстве - не по разнарядке, а где самому хотелось; о подыскании комнаты - не всю же сознательную молодую жизнь скитаться ему по общежитиям! - и, наконец, опять о курортном лечении.
Форма заявлений постепенно сложилась и отработалась - устойчивая, постоянная: вначале он рассказывал о своей тяжелой личной судьбе - отец погиб на войне, мать - на колхозном фронте двое маленьких детей остались круглыми сиротами; затем - что если бы не советская власть да не колхоз, погибли бы они голодной смертью. Но советская власть не бросила сирот, не позволила им пойти по миру. И вот они, два брата, теперь работают: один - в сельском хозяйстве, другой - на производстве. Далее он излагал, в чем нуждается и почему не может сейчас обойтись без поддержки, без помощи. При этом обещал, что придет время и он за все отплатит своему щедрому отечеству. Наконец: "Прошу не отказать мне в моей просьбе".
Редко, очень редко подобные заявления не действовали на сердобольных начальников: любой из них когда-нибудь сам побывал в беде, и государство у нас богатое...
* * *
Шурка так уставал на колхозной работе, что с вечера забирался на сеновал спать, когда его сверстники, умывшись и поужинав, шли на угор, в темноту, к девчатам, к песням. Деревня затихала не сразу: возвращались люди с сенокоса, возвращались коровы с выгона, лаяли собаки, гоняясь за скотом, скрипели колодезные журавли, молоковоз кричал на всю улицу, таская тяжелые бидоны в телегу и торопя оформление очередной накладной. Ветер замирал, и хвойные и травяные запахи, залетавшие в деревню из окрестных лесов и лугов, сменялись теплыми застойными запахами дворов и поветей. В небе проступали звезды, извечные, как слова любви, как звуки гармошки - простые и волнующие.
Молодежь зимой собиралась на беседки, а летом - на угор, обычно около пожарного сарая, где хорошая площадка для возни и для плясок.
С повети Шурке хорошо слышны и сонное бормотание кур на насестах, и всполошенные петушиные крики, и хлюпающая, влажная топотня дождя на драночной крыше, и грустные коровьи вздохи во дворе у пустых яслей, и, конечно, каждый живой звук на сельских улицах.
- Марья Митрошина, опять твоей пегой сатаны с рогами нет, весь день ходила вместе со стадом, а как вечер - она в лес. Гляди, медведь задерет, не ровен час.
- Вот окаянная, не любит домой ходить.
- Невзлюбишь, коли в стойле жижи по брюхо. В лесу грязи меньше.
- А может, она с колхозными на мэтэфэ ушла? Спроси доярок!
- Нет на мэтэфэ. Ищи на Мокрушах!
- Куда я в лес пойду на ночь глядя. Все равно молока со стакан дает.
Медные колокольцы гремят все реже и реже - коровы расходятся по дворам. Шурка не может заснуть, ожесточенно ворочается на сене, словно набилось оно под рубашку, и колет, и царапает, и щекочет его. А спать хочется. Если не заснуть сейчас, то завтра опять придется клевать весь день, того и гляди, под колеса попадешь, а то и под лемеха.
- Груня, пошли полуношничать! - слышит он знакомый зов девушки-соседки.
- Спать охота!
- Плюнь, на том свете выспишься. "Оно, пожалуй, и верно,- думает Шурка.- Все равно не заснуть".
- Эй, карапуз, позови батьку к окошку! - раздается другой голос где-то поблизости.
- Я здесь, кто это? - отзывается глухой бас.
- Пойдем хватим с устатку. Гарман в район ездил.
"Где-то сейчас Пашка? - начинает думать Шурка о старшем брате, и накопившиеся за эти годы боль и обида на Павла опять поднимаются в его душе.- В районе он или где? Неужто дальше куда уехал! Ученье, должно, уже закончил, а домой даже не заглянул. Бабушка слаба стала, спит мало, все переживает. А Пашка и на письмо не ответил. И летом дома не стал жить, все устраивает свои дела где-то. Все они такие, ученые, только выйдут в люди, хлебнут городской жизни - и ищи-свищи, назад в деревню калачом не заманишь, батогом не загонишь..."
А как жил сам Шурка все это время, чем он занимался? А тем и занимался, что колхозу требовалось. Увлекся льном, потому что от льна колхозу шла самая большая прибыль. В льноводческом звене вся инициатива постепенно перешла к нему, и Клавдия стала упрашивать его взять звено в свои руки. Женщины ее поддержали, и Шурка согласился. Со всеми наравне он возил навоз на участок, и теребил лен, и расстилал, и собирал, сам следил за его сортировкой. А когда выяснилось, что приемщики на льнозаводе занижают сортность тресты в своих интересах и спорить с ними невозможно - они специалисты, Шурка поехал в район к агроному, набрал книжек, чтобы досконально изучить, по каким признакам определяются номера тресты, и сам стал ездить сдавать лен заводу. Колхоз выиграл на этом несколько десятков тысяч рублей.
Но, взявшись за книжки, Шурка почувствовал, как много он потерял в жизни, как трудно ему будет без ученья. И об этом думал он сейчас:
"Уцепился за бабушкин подол, брату помогал, смотрел в его раскрытый рот, а о себе забыл! Теперь и брат забыл обо мне. А может, еще не забыл? Вот приедет начальник начальником и скажет: "Ну, родные мои, все, собирайтесь, всех с собой беру!" Куда беру?.."
- Какое вам кино в горячую пору? - вдруг закричал на улице бригадир Шурка узнал его по голосу.- Планы сорвать охота?
- План, план... А люди для тебя что?
"Кино тоже по плану можно бы показывать,- думает Шурка.- А то кампания за кампанией по плану, всякие заготовки и сдачи по плану, а все, что для души,- от случая к случаю. Почему это?"
На повети такая темнота и так душно, что Шурке иногда кажется, будто он закрыт наглухо тяжелым покрывалом. А стоит курице или петуху переступить на насесте да квокнуть чуть слышно - и сразу становятся словно бы видимыми и крыша над ним, и стропила, а над крышей ночное небо и звезды.
"Все-таки не зря сказал тогда директор школы,- вспоминает Шурка,- я бы тоже учиться мог. Эх, мне бы поучиться! У меня и здоровья хватило бы. Для ученья хорошее здоровье нужно. Родись в деревне, закались на .свежем воздухе, на колхозном хлебе - и тогда уж никакая наука не будет страшна..."
Шурка не верил, что в городах не хватает умных людей, таких, скажем, как Павел. В деревнях, да, не хватает! Значит, учиться надо не для города, а для своей же деревни, для своей земли. Людей кормить надо, а если земля совсем осиротеет, тогда что будем делать, куда покатимся?
"Где же все-таки Пашка, сукин сын? Хоть бы на время вернулся, пожил бы хоть один год с бабушкой, а я бы той порой... Эх, уж и впрягся бы я, сразу бы трехлемешным, четырехлемешным поднимать целину начал! За год - семилетку, за два года еще чего-нибудь кончил бы. Всех бы нагнал. Да разве опоздал я? Опоздаешь, если бабушка только и дело, что о женитьбе сказки рассказывает. Ей помощницу нужно. А бригадиром хотели избрать, так председатель сказал, что еще молод, рано и доверия, говорит, не заслуживает, шумит много. Шумит это значит критикует..."
Все дневные голоса и звуки на улице наконец смолкли. Тогда на угоре заиграла гармошка-хромка. Ее щемящие душу переборы возникли где-то далеко-далеко, наверно, еще в поле, и оттуда, из-за перелесков и пустошей, усиливаясь и раздаваясь вширь, неотвратимо надвигались на Шуркино неокрепшее сердце, как наводнение, как бедствие, и - какой уж тут сон! - Шурка не выдержал, встал, на ощупь оделся и почти бегом бросился с повети на призывный зов гармони и девичьих прибауток.
Бабка услышала, что внучек ушел на угор, и тайно порадовалась этому: "Растет, растет парень, еще немного - и невестку приведет в дом. Дай-то бог!" И лишь после его ухода она заснула спокойным, надежным сном.
А не спалось ей все потому же, что и Шурке: она много думала о своем старшем внуке, о Павле. Что-то не совсем понятное, не осознанное еще происходило в ее душе. Где же все-таки Пашута, чем он живет, почему не подает голоса и как ей ко всему этому относиться?
Бесконечно много надежд, больших и маленьких, связывала она с Павлом. "Вот вырастет, вот выучится, вот выйдет в люди!" - постоянно повторяла она и про себя и вслух, и это звучало как извечная старушечья молитва: "Помоги, господи! Спаси, Христос! На тебя вся надежда!"
Крыша над избой давно прохудилась, течет и весной и осенью, кое-где дранка совсем сгнила, сколько уж лет не смолили ее - какая ныне смола! Ладно, теперь недолго осталось ждать: Павлик вернется, либо сам перекроет, либо денег привезет, а на деньги и дранку и смолу достать можно.
С коровой тоже надо было что-то порешить - стара шибко, брюхо большое, а вымя как мочалка выжатая. Сдать бы Пеструху на мясо, хватит, послужила, а взять другую, первотелочку, либо своего телка выкормить. Да ведь без мужика нелегко решиться на это, на одну животину сена не наскребешь, а тут двоих надо кормить. И опять: вот ужо Пашута возьмется за все сам, парень он прилежный, не глупый, не шалопай какой-нибудь.
И с коровником тоже - ломать, перестраивать надо. Ставился двор не на одну скотину, а на целое стадо. И стояло в нем раньше, худо-бедно, четыре, пять коров, да бык, да телята, какой ни мороз - тепла хватало. А ныне в этом же дворе стоит-дрожит одна Пеструха, пережевывает свои коровьи думы, вздыхает, зимой вся закуржавеет, и на морде иней и в пахах, даже вымя в инее. А корму маловато - какое уж тут молоко! Развалить надо этот двор, отобрать бревна, которые поцелее, укоротить их, добавить свеженьких и собрать новый коровничек, чтобы в нем уместить всю свою живность - корову, пару овец, поросенка. А куры по-прежнему на повети... Эх, силы нужны, деньги нужны, хозяин нужен! Обсудить надо поначалу все как следует. С Шуриком не обсудишь - молод еще, не все понимает, старается не для дома, встает рано, приходит поздно, все на колхозной работе, все там, трудодни зарабатывает, ему не до своего хозяйства. А трудодни тебе двор не перестроят, крышу не закроют. Опять же своими руками надо делать. Вот выучится старшой: и глаз хозяйский, и деньги - все будет сразу.