лепилой, костоломом-костоправом, сбоку-припеком,
бесплатным приложеньем быть. С великим Разуваем рядом на
острие атаки, в штрафной площадке у ворот гостей, на жухлой
травке стадиона "Химик", вполне, а что? он мог бы, Дима
Швец-Царев, с мячом красивым мастериться.
— Делай, Сима!
— Швец, мочи!
И неизвестно, кто бы тогда кому отстегивал широким
жестом тачки битые за полцены.
— На, Митяй, катайся, Разуваев себе шестерку
новенькую отсосал, — Вадька ему, или он Вадьке.
Но не вышло. Старуха, крыса, большевичка, все за
него решила.
— Василий, — Сима помнит, как за столом воскресным
она шары свои лупила, отцу с приятностью мешая рюмашку
водки опрокинуть, — нельзя сдавать рубежей, кто-то должен
продолжать линию, идти по стопам.
— И вообще, — чертила ложечкой на скатерти звезду ли
пятиконечную, серп ли с молотом (в морщинах вся, как
деревянный истукан с потрескавшимся рылом), — сомнительное
достижение позволить каким-то там газетчикам трепать без
толку наше имя.
Это она о статье, заметке в "Сибирском
комсомольце", какой-то фуфел Симу после российского
турнира надеждой спорта и футбола вдруг вздумал объявить.
Конечно, сыграли они отлично, ничего не скажешь, первое
место в подгруппе, второе в финале. Нормально.
Да только что с того? Когда, как дупель ухмыляясь,
явился Сима и огорошил Семеныча, отца родного:
— Все, ухожу, отбегал, — тот не сказал ему ни слова.
Понял мужик, что не его ума это дело.
— Ну, заходи, не забывай, — пожал плечами и пацанов
пошел гонять.
Проклятая бабка.
Тогда она еще в бюро сидела, старейшим членом
была, культурой-мультурой помыкала, старуха в буденовке,
сама себе и конь, и шашка.
Что ж, в самом деле, бабушкой оболтусу и негодяю
Симе Швец-Цареву приходилась не какая-нибудь там контра,
двурушница, низкопоклонница, перерожденка, нет, нет,
пламенная, несгибаемая, твердая, как сталь, которую кует,
кует, и все не может на орало перековать железный
пролетарий, революционерка.
А внук, мерзавец, ее подвел. Всю семью опозорил.
Дядя московский, Антон Романович Швец-Царев — инструктор
общего отдела из дома, громадой серой сползшего с Ильинки
на Варварку, хоть и курирует Алтайский край, Бурятскую
АССР и область Новосибирскую, но кто его не знает, не
уважает сыночка старшего Елизаветы Васильевны, дядя по
тете Свете — Вилен, Вилен Андреевич Ковалев, генерал с
адмиральскими звездами на голубых игрушечных погончиках,
и на трибуне, и на телеэкране всегда на своем месте — не
хочешь, а увидишь, ну, и отец Василий, тоже фигура, Василий
Романович, секретарь крупнейшей в области организации
передового пролетариата, крестьянства трудового и
интеллигенции народной.
Люди, в общем.
А он, Сима, шестнадцатилетний недоумок, взял и
пропил комсомольские взносы.
Да, года три тому назад впервые потребовала
Елизавета Васильевна отправить подлеца на исправление в
одно из подчиненных зятю учреждений. Ах, какие бабуля на
него, красавца зеленоглазого, надежды возлагала после того,
как бросил Сима свой мяч дурацкий гонять с утра до вечера. И
товарищи ему в школе доверие оказали, и райком в резерв
охотно записал, а Дмитрий, Василия сын, Антона племянник.
… Невероятно.
И тем не менее.
Ээээх! Широта душевная подвела, наклонности
ухарские, характер компанейский.
— Мужики! — морозным утром объявил второй день
безнадежно на мели сидевшим собутыльникам.
— Ништяк! Вечерним пароходом ожидайте! — сказал и
укатил на рейсовом, исчез в разрыве белом, прорехе между
раскинувшими мохнатые, игольчатые лапы стволами леса
строевого.
Уехал в десять, а в четыре вернулся в вихре снежном,
лихо, гаденыш, скот, на тачке, на такси.
У-у-у-ух! Водяры ящик. Мать чесна!
Пустил по ветру, сучий потрох, копейку
идеологическую отряда юных ленинцев полутаротысячного,
двухмесячную дань со школы номер двадцать шесть, фьюить,
не в комитет вышестоящий снес, а в "папин мир".
Короче, до конца каникул недельных обеспечил
компании своей беспутной, непрерывность гарантировал
кругооборота жратвы в природе, возвратно-поступательное
движение салатов зимних, винегретов, каш, щей и зраз — всего
того, чем потчует обыкновенно хлебосольный "Шахтер
Южбасса", угощает на отдых съехавшихся к елке школьников
и школьниц.
Да, провинился, оступился. Но скандал-то зачем было
устраивать? Весь мир оповещать? Закланья требовать,
колесования, лишенья семенных желез? Зачем? Деньги-то все
равно вернул.
— Молчи, болван, — отец был краток.
Как он уговорил, уломал старую грымзу, одному
только Богу известно. Но обошлось. Лишили тихо-мирно
Симу права носить значок с головой золотой, а через полгода
также незаметно, без шума лишнего и помпы малиновый
вернули.
Не дали ходу, спустили, в общем, на тормозах,
замяли.
И просчитались, напрасно ведьму не послушались, не
вняли. Особенно хорош, признаться надо, дядя Виля оказался,
как он веселился, какие пузыри пускал тем летом, мент, на
даче.
— Купец, — орал, сверкая самоварными резцами,
идешь купаться, нет?
М-да.
Хотелось бы, конечно, полюбоваться на грубую,
бугристую, всю в пятнах, точках, как перезревший корнеплод,
физиономию Вилена Андреевича вот этой уже осенью (одним
глазком хотя бы), когда в могильном сумраке мерцающих
унылым лаком стенных панелей кабинета его негромким
голосом, но внятно и отчетливо проинформировали. Все трое
из задержанных по делу об ограблении квартиры вожака
областного комсомола, зятя Степана Кондакова, Игоря
Цуркана указывают дружно на Швец-Царева Дмитрия
Васильевича, охотно на себя неблагодарный труд продажи
краденого взявшего.
Еще бы.
Хм. Но удовольствие метаморфозу наблюдать,
внезапность превращения свиных моргал в собачьи буркалы
имел, увы, один-единственный на белом свете человек,
старший следователь управления внутренних дел, майор
Виталий Россомахин.
— Так ты знал, что ворованное или не знал? — вопрос
тяжелый выкатывался, ухал из дядькиной утробы и накрывал
волной горячей, липкой башку поникшую племянника.
— Я спрашиваю?
Сима, Сима, имел свое дело, репутацию, какую
никакую клиентуру, раз в месяц летал с ветерком, с веселой
песней в Новосиб, брал партию синек, сдавал, не слишком уж
заламывая, оптом все в Южке, и горя не знал.
Зачем ты, бедолага, связался с этой аппаратурой "два
магнитофона японских двухкассетных "Шарп" и радиола
"Грюндиг", ФРГ", как в заявлении именовал утраченное
гражданин Цуркан, что ты наварить на всем на этом
собирался, зачем обещал в Н-ск свезти и сдать надежным
людям?
Эх, если бы вот так, не лая ему в темечко, а под
рюмочку, стаканчик, да с шуточкой, да с прибауточкой, по
свойски, признался бы, наверно, Сима дядьке, рассказал бы, а
может быть, и показал бы, но нет, по-родственному в этот раз
не получалось и идиот несчастный лишь бормотал угрюмо:
— Не знал, не ведал, обманули…
В тот же вечер он, словно Тимур, герой и
бессребренник, юный друг милиции, с кривой улыбкой
перекошенным хлебалом, кнопку звонка у свежеокрашенного
косяка нажал и внес в прихожую огромную картонную
коробку из-под сигарет без фильтра "Прима".
— Вот, — сказал, глазами чистыми сияя, — взгляните. Тут
предлагают купить. Не ваше ли часом?
Не помогло.
— Под суд! В тюрьму! — сурово требовала
хранительница великих традиций, заветов нерушимых,
зверюга-бабка, председатель областного комитета ветеранов
войны и труда.
— В колонию особого режима.
Уже и следствие закончилось, и имя Симкино ни в
каких показаниях, ни в материалах не значилось, не
фигурировало, а комиссарша все лютовала, махала саблей и
орошала пузырящейся слюной неплодородные пространства
квартиры сына младшего Василия.
— Никакой ему пощады. Гниль вырвать с корнем.
Заразу растоптать в зародыше.
И опять, и вновь отец его, дубину, спас, вытащил,
короче, в армию отдал, пристроил в спортроту МВД.
— Ничего, — за ужином немного принял, подобрел,
хорошая строка в биографии не помешает.
Угу.
Да, видно, без толку. Судьба, похоже, у Симы веселая
девчонка, подстилка с варенниками-губами, грязнуля в
короткой юбочке, в чулочках-сеточках, никакого с ней сладу,