Перед нами стягивается на свое урочное место компания старогородских купальщиков, обыкновенно встречающих здесь таким образом каждое утро погожего летнего дня. Лекарь Пуговкин, первый сбросив с себя простыню, сбросил с себя через минуту и второй покров свой, серпянковую сорочку, и, разбежавшись, прямо бросился кувырком в реку и поплыл к большому, широкому камню, который на один фут над водою возвышался на самой середине реки. Этот камень действительно был центром их сборища. Он издавна звался Голомысом.
Лекарь в несколько взмахов переплыл пространство, отделявшее его от Голомыса, вскочил на гладкую площадь камня и захохотал.
– Чего? – крикнул ему городничий.
– Того же самого, – отвечал лекарь, широко разевая рот и откидывая за уши свои мокрые, русые космы.
– Чего самого?
– Вчерашнего.
Городничий плюнул и в последний раз спустил ногу с крутой Крестовой тропы; перешел засыпанный мелкой щебенкой берег и остановился перед водою, тихо протекавшею по мелким камешкам.
– Здорово живешь? – крикнул он голому Пуговкину.
– Очень здорово, как невозможно здоровее, – отвечал с беспечнейшей веселостью лекарь и, показав рукою по направлению к плывущей по реке конной фигуре Ахиллы, вскрикнул: “вот он и Фараон!” и опять захохотал самым; заразительным хохотом.
– Вижу, – произнес городничий, к которому в это время подошла Фелисата, распоясала его и, сняв с него халат, оставила в одном белье и пестрой фланелевой фуфайке.
– Гряди, плешиве! – закричал в это время лекарь, болтая по воде ногами.
– Гряду, братец, – отозвался дребезжащий голос, исходивший из тыквы, и в соседство к лекарю подсел приплывший Пизонский.
Лекарь пожал руку дяди Котина и непосредственно засвистал “Хуторочек”. Он сидел на камне, спустя ноги в воду и, подпершись ладонями в бока, спокойно смотрел вниз, как подплывал к ним по дымившейся паром речке Ахилла. …Но вот у того же места пристал и дьякон. Он соскочил с своего аргамака, сел на край камня, и только что протянул на мгновение свою руку к лекарю, как тот совершенно неожиданно развернулся, дал Ахилле ладонью по затылку весьма сериозную затрещину и опять засвистал свой “Хуторок”.
– Это за что же? – сказал Ахилла, способный скорее сам бить, чем быть битым.
– А за то же, за что и вчера, – не оглядываясь, проговорил лекарь, прерывая свое насвистывание только на такое время, какое нужно, чтобы проговорить эти слова.
– Ведь он тебе, милая, говорил, что он не любит, чтобы его этак трогать! – внушал Ахилле Пизонский.
– Да когда ж у меня такая привычка.
– А ты отвыкай, – отозвался свищущий лекарь.
– Так вот и отвыкнешь сейчас! Дурочка!
– Ну, бит будешь за это!
– Ну, так дурак ты и больше ничего, если ты этим обижаешься! – проговорил дьякон и, развязав снурочек, которым был подпоясан по голому телу, снял с него конскую скребницу и щетку и начал мыть гриву своего коня, который, гуляя на чембуре, был по самое брюхо в воде и пенил коленами воду.
Между тем на левом берегу, где все еще пребывал медлительный ротмистр Порохонцев, Комарь разостлал ковер, утвердил на нем принесенную скамейку, покачал ее вправо и влево и, убедясь, что она стоит крепко, возгласил:
– Готово-с, Воин Васильевич!
Порохонцев неспешно подошел к скамье, собственноручно пошатал ее несколько раз из стороны в сторону и, еще раз убедясь, что скамья действительно стоит крепко и не повалится, тихо опустился на нее в одном белье. Чуть только барин присел, Комарь взял его сзади под плечи, а Комарева жена, поставив на ковер таз с мочалкой и простыней, принялась разоблачать воинственного градоначальника. Сначала она сняла с Воина Васильевича ермолку, потом вязаную бумажную фуфайку, потом туфли, далее носки, потом, наконец, стала на колени и стащила с него панталоны, а затем осторожно наложила свои ладони на сухие ребра городничего и остановилась, скосив в знак внимания набок свою голову.
– Что? – спросил Порохонцев.
– Пульсы еще, Воин Васильевич, немножко бьются, – отвечала Фелисата.
– Ну; надо подождать, Филиси; а ты, Комарь, бултыхай.
– Да я и то, Воин Васильич, пока бултыхну.
– Ты бултыхай, братец, бултыхай! Ты сплыви разок, да и выйди.
– Не был бы я тогда только, Воин Васильевич, очень скользкий? – и Комарь, улыбнувшись, добавил: – а то опять упадете!
– Ну, вот ври, упаду! Это ты споткнулся, а не я упал. Иди-ка, иди оплыви разок, оплыви, пока я провяну.
Комарь в минуту разделся за спиною своего господина и, бросясь с разбегу в воду, шибко заработал руками.
– Ишь, как плавает твой Комарище! – говорил Порохонцев Фелисате, любуясь на ее плавающего мужа.
– Отлично плавает, – отвечала Комариха, по-видимому нимало не стесняясь сама и не стесняя никого из купальщиков своим полом.
Фелисата, бывшая крепостная девушка Порохонцева, давно привыкла быть нянькою своего больного помещика и смотрела на свое присутствие здесь, как на присутствие няньки. Купающиеся здесь мужчины для нее вовсе не были мужчинами, она глядела на них, как глядит на больного парня набожная сельская лекарка. Полы для нее не существовали.
В три минуты Комарь оплыл Голомыс и снова выскочил, подпрыгивая, на берег.
– Ну что, Комарище?
– Что, Воин Васильевич, парное молоко вода.
– Ах, важно, Комарь, важно! Снимай же скорей с меня, Фелисата, рубашку. Стала дура и стоит.
Фелисата сняла с городничего сорочку. Воин Васильевич поднял кверху обе руки и схватил их над головою. Фелисата тотчас приложила руки подмышки Порохонцева и сказала:
– Еще минуточку так постойте, да и можно. Ну, теперь извольте становиться на скамейку.
Городничий осторожно вскарабкался и стал посередине скамьи, а Фелисата крепко опоясала его суконной покромкой с прикрепленными к ней надутыми воловьими пузырями. Как только эта операция была кончена, голый Комарь подошел к скамье, нагнулся глаголем и, упершись ладонями в колена, проговорил городничему: “Ну, извольте, Воин Васильич, садиться!” Воин Васильич сел на него верхом и поехал. Ромистр въезжал в воду на Комаре до тех пор, пока вода стала доставать Комарю подмышки, и он, остановясь, объявил барину, что камней уже нет и что он чувствует под ногами песок. Тогда Воин Васильич спрыгнул с его плеч и лег на свои пузыри, а Комарь сильно толкнул его в пятки, и они оба поплыли к Голомысу.
– Воин Васильич, вы все это по-бабьи, – говорил, пловучи с барином, Комарь.
Ротмистр только отвечал: молчи!
– Ей Богу, по-бабьи.
– Молчи!
Они доплыли.
– А кадило? – спросил, усаживаясь на камне, городничий. Комарь бултыхнул снова и вскоре явился с огромною барскою трубкою.
Небольшой камень, возвышающийся над водою ровною и круглою площадью фута в полтора в диаметре, служил теперь помещением для пяти нагих людей, из которых каждый прибыл сюда с континента. Четверо из этих гостей: Порохонцев, Пуговкин, Пизонский и Ахилла, размещались по краям, усевшись друг к другу спинами, а Комарь стоял между ними в узеньком четыреугольничке, образуемом их спинами, и таким положением своим господствовал над группою. Из помещавшихся на этом камне Ахилла и Комарь не сибаритствовали. Ахилла мыл своего коня, а Комарь, как мы уже видели, три раза переплыл пространство, отделяющее Голомыс от берега: раз для того, чтобы определить высоту температуры воды, второй для того, чтобы перевезти сюда своего барина, третий для того, чтобы доставить сюда его трубку. Теперь он стоял в средине группы и намыливал Порохонцеву голову, всячески старясь при этом не пустить ему на лицо ни одной капли мыла.
Прошло несколько минут молчания, и затем городничий, сидя с намыленною головою, спросил:
– А что у нас нового?
– Нового? – отвечал, подернув носом, Пизонский. – Целую ночь с самого вечера, как смерклось, как темно только стало, где-то ниже моста в лозах пара лебедей сели, – и как они всю ночь гоготали! Заря стала заниматься, все они гоготали, и вдруг снялись и двоичкой так и полетели.
– Это, Константин Ионыч, к ссоре, – заметил Пизонскому Комарь, продолжая усердно намыливать баринову голову.
– Нет, это к хорошему дню просто, – подсказал Пизонский.
Комарь запротестовал. Он утверждал, что появление лебедей непременно предвещает ссору, и только в редком случае гостей, и гостей каких-то прилетных, о которых никто и не гадал и не думал.
– Ну уж, вот это, брат, совершенные пустяки ты говоришь, Комарище.
– Ну, как вам будет угодно.
– Вот и сам видишь, что врешь. А ссора, если б только хорошая, это б хорошо бы. А! правда, что ль? Дьякон! Хорошо б было? – Новость бы была.
– Да мне что же ваша новость, когда я сам всегда, когда захочу, могу себе сделать новость! – отвечал, разбирая конскую гриву, дьякон.
– А я новость люблю, страшно люблю, – говорил городничий. – Я вчера прочитал газету: везде новости, а у нас сто лет нет никакой новости. Пишут, мужик бабу убил, и убил, говорят, “по свойству своей внутренней конституции”, – вот как расписывают! А у нас тишь, один учитель Варнава за кости с матерью ссорится, и я не знаю даже, по силе ли это его внутренней конституции.