– Ну уж, вот это, брат, совершенные пустяки ты говоришь, Комарище.
– Ну, как вам будет угодно.
– Вот и сам видишь, что врешь. А ссора, если б только хорошая, это б хорошо бы. А! правда, что ль? Дьякон! Хорошо б было? – Новость бы была.
– Да мне что же ваша новость, когда я сам всегда, когда захочу, могу себе сделать новость! – отвечал, разбирая конскую гриву, дьякон.
– А я новость люблю, страшно люблю, – говорил городничий. – Я вчера прочитал газету: везде новости, а у нас сто лет нет никакой новости. Пишут, мужик бабу убил, и убил, говорят, “по свойству своей внутренней конституции”, – вот как расписывают! А у нас тишь, один учитель Варнава за кости с матерью ссорится, и я не знаю даже, по силе ли это его внутренней конституции.
– А оно так, дружок, лучше; гораздо лучше, что тишь-то, – вмешался Пизонский. – Что нам новости: все у нас есть; погода прекрасная, сидим мы здесь на камушке, никто нас не видит; говорим мы – никто нас не слышит; наги мы – и никто нас не испугает. А приедет человек новый, все пойдет разбирать “зачем?” Скажет: зачем они сидят там?
– Спросит: зачем это держат такого городничего, которого баба моет? – подсказал с своей стороны лекарь.
Городничий подпрыгнул и сказал:
– Ах ведь, брат, правда.
Комарь подул себе в губы, улыбнулся и тихо проговорил:
– Скажет: зачем это городничий на Комаре верхом ездит?
– Ах, ах, не говори лучше, Комарище.
– Полюбопытствуют, полюбопытствуют, что это за кавалерист такой? Что за воин галицкий? – отозвался и кроткий Пизонский, и вслед за тем воздохнул и добавил: – А теперь мы вот сидим, как в раю блаженном. И глянь ты вокруг себя, что мы видим? Сами мы наги, а видим красу: видим лес; видим горы; видим храмы, воды, зелень; вон там выводки утиные под бережком попискивают; вон рыбья мелкота целой стаей играет… Аукни ты сила!
Звук этого слова сначала раскатился по реке, потом еще раз перекликнулся на взгорье и наконец втретьи несколько гулче отозвался на Заречьи.
Пизонский поднял над своей лысой головой устремленный вверх указательный палец и сказал:
– Тишина эта – сила Господня!
Эхо подхватило и это, и повторило тремя различными тонами.
– Трижды сила Господня тебе отвечает: чего же еще ты желаешь, милушка? – тихо промолвил, ударяя себя по ключицам ладонью, Пизонский. – Чего еще лучше, как жить и окончить в такой тишине? Ты, вон, погляди на нашу бедную просвиринку: как ведь спокойно жила, а вчера опять прибегала и плачет, что мертвые кости ее обижают. Ну вот тебе новость и пала? Поди ты, один раз встревожили эти кости, и вот нет им покоя, и нельзя их управить!
– Ах, да и кстати; я и позабыл: – ну и что же ты, дьякон, сдействуешь ты эти кости? – спросил городничий Ахиллу.
– Кости? Нет; где ж мне?.. Нет, я уже сдействовал, – отвечал Ахилла.
– Как сдействовал? А? Да что ты это нынче солидничаешь?
– Да отчего ж мне не солидничать, когда мне талия моя на то позволяет? – отозвался Ахилла. – Вы с лекарем нагадили, а я ваши глупости исправил, и отлично, и оттого и спокоен.
– Да что же ты сделал?
– Взял Варнавкины кости и зарыл их очень просто – и только. Влез в окошко, сгреб в кулечек и зарыл. И зарыл так, что никто не отыщет. Вот вам и лебеди; вот вам и новость.
– И очень глупая новость, – проговорил лекарь.
– А отчего так глупая?
– А потому, что ты суешься не в свое дело. Человек учится, а ты ему мешаешь.
– Мешаю? Да потому – я власть на это имею и право. Я успокоил всех мертвецов; успокоил мать Варнавкину; успокоил отца Савелья; успокоил его (Ахилла показал на городничего), и просто скажу – водворил спокойствие во всем городе.
– И зато сам ничего не узнаешь.
– Да что мне узнавать-то? Что мне от дурака узнавать-то было? Господи мой, да я сам о себе все отлично знаю.
– Знаешь?
– Да разумеется, знаю. А вот кто у меня их, эти кости, назад украл, если они украдены, – я этого не знаю.
Городничий подпрыгнул и вскричал:
– Как украдены?
– То есть, как тебе сказать, украдены? Я не знаю, украдены они или нет, а только нет их.
– Да ты же сейчас говорил, что ты их схоронил?
– Да я, понимаешь, схоронил, только я боюсь, как я это все неравно во сне сделал.
Городничий начал сердиться и проговорил:
– Да тебя, шута, понять нельзя.
Лекарь залился хохотом, и теперь в свою очередь начал сердиться Ахилла.
– Я, видишь, принес их и положил…
– Ну!
– В телегу ссыпал.
– Ну!
– Хотел, чтобы сегодня утром зарыть.
– Да.
– Ну, и враг меня знает: снилось ли мне, что я их ночью зарывал, а только утром глянул в телегу – одну вот эту косточку нашел.
Дьякон отвязал от скребницы привязанную веревочкой щиколодочную человеческую косточку и спросил:
– Кто ее знает – человеческая это, или так откуда завалилась?
– А ты как думаешь? – спросил лекарь.
– Мне показывается, как будто это человеческий хвостик.
Доктор так и залился:
– Так у тебя, дьякон, стало быть, есть хвостик?
– Что же тут удивительного? Разумеется, есть, – отвечал дьякон. – У всякого человека есть хвостик.
– Покажи, сделай одолжение!
Ахилла обиделся.
– Ну, не хочешь показать хвостика, покажи, где у тебя астрагелюс?
Дьякон посмотрел на лекаря удивленными круглыми глазами и проговорил:
– Что-о?
– Где у тебя астрагелюс?
Дьякон еще раз посмотрел лекарю в глаза и, вздохнувши из глубины груди, сказал:
– Бессовестный ты человек, и больше ничего.
– Да ты не увертывайся, что я бессовестный, а покажи мне свой астрагелюс.
– Ну, уж вот после этого ты подлец, – отвечал Ахилла.
– Что такое?
– Подлец. После того, как ты смел меня, духовное лицо, такую глупость спросить, – ты больше ничего, как подлец. Разве ты можешь, или позволено тебе духовную особу такую глупость спрашивать – а? Ведь вот я тебе давеча спустил, что ты пошутил со мной, а теперь я вдруг за это слово тебе не спущу, и сейчас лошадь брошу, да окунать тебя начну, – хорошо ли это тебе будет? Я отцу Савелью сказал, что я всю эту вольнодумную гадость, что у нас завелась, выдушу, и я ее выдушу, потому что я уж теперь на это пошел.
– Да пошел-то ты пошел, а ты все-таки покажи мне, где у тебя астрагелюс?
Дьякон вскочил и вскричал:
– Послушай, лекарь, ты после этого мерзавец!
– А где у тебя астрагелюс – все-таки не знаешь, – дразнил лекарь.
– Так ты мне не перестанешь говорить эту мерзость?
– Нет, не перестану.
– А не перестанешь – так пойдем оба в омут! – И с этими словами дьякон схватил одною рукою чембур своего коня, а другою обхватил лекаря и бросился с ним в воду. Они погрузились, выплыли и опять погрузились. Дьякон очевидно не хотел утопить врача: он его подвергал пытке окунаньем и, окуная, держал полегоньку к берегу. Но оставшиеся на камне городничий, Комарь и Пизонский, равно как и стоявшая на противуположном берегу Фелисата, слыша отчаянные крики лекаря, подумали, что ему приходит последний конец в руках рассвирепевшего Ахиллы, и подняли крик, который, смешиваясь с криком Пуговкина, разбудил множество людей, высунувших в ту же минуту в окна свои заспанные лица и нечесанные головы.
Крик и шум, поднятый по этому внезапному случаю, пробудил и отца Савелия. Еле вздремнувший часа два, протопоп вскочил, взглянул вокруг себя, взглянул вдаль за реку и еще решительно не мог ничего привести себе в ясность, как под окном у него остановилось щегольское тюльбюри, запряженное кровною серою лошадью… В тюльбюри сидела молодая дама в черном креповом платье и черной же пасторальке: она правила лошадью сама, а возле нее помещался маленький казачок.
Это была молодая вдова помещица Александра Ивановна Серболова, о которой отец Туберозов с таким теплым сочувствием вспоминал в своем дневнике.
– Отец Савелий! – сказала она. – Я по вашу душу.
– Александра Ивановна, примите дань моего наиглубочайшего почтения! Всегдашняя радость моя, когда я вас вижу. Жена сейчас встанет, позвольте мне просить вас в нашу хибару.
– Нет, я и вас, отец Савелий, попрошу из хибары Утешьте меня: я немножко тоскую.
– Сударыня, время одно утешает глубокие скорби, и благо тому, кому много осталося жить, чтобы время было утешаться.
– Благо тому, мой отец, кто скорбь свою любит и не торопится с нею расстаться. Я не взяла с собой сына, но я бы хотела сегодня поплакать.
– Завтрашний день…
– Год со смерти моего доброго мужа.
– Я это помнил и завтра служил бы.
– Нет, вы отслужите сегодня. Я завтра буду молиться у себя в деревеньке, а нынче, в канун этого дня, дайте мне случай помолиться здесь, перед тем алтарем, где мы венчаны. Теперь час такой ранний…
– Да когда же вы встали, чтобы проехать четырнадцать верст?
– Мне плохо спится: я нетерпелива очень становлюсь, – отвечала улыбнувшись дама и добавила: – я прямо к старушке Омнепотенской. Она ведь иначе обидится, да и я там привыкла у ней. Я зайду к Дарьянову, чтобы он встал и пришел бы со мной помолиться о старом товарище и друге его и моем, умоюсь и через час уже буду в соборе. Позволите?