прорехах и обращались в липкую зелёную плесень. Теперь все стены становились зелёными.
Вальс окончательно перестал быть вальсом, превратившись в дребезжание и треск, которые перемешивались с непонятным клацаньем. Взгляд старика, устремленный на жену, на самом деле смотрел сквозь нее, в пустоту. В последнее время старик часто смотрел в пустоту. Когда медитативное дребезжание разнеслось по его ушам, он наконец наткнулся на лицо своей возлюбленной. Старика мгновенно охватил ужас, который быстро перешел в тоску и отчаянье.
«Клац-клац, клац-клац, клац-клац», — издавали шарниры фальшивых рук и ног, податливо кружащиеся в нелепом танце. Старик смотрел в пустое лицо своей жены. С её головы упал парик. Иллюзия рушилась. Его жена была лишь манекеном. Старик, ослабив хватку, сжимающую талию его поддельной любви, равнодушно бросил куклу на пол. Она упала, застыв в неестественной позе, протянув свои холодные деревянные руки к любимому.
Старик посмотрел на все вокруг. Плесень охватывала всю комнату, в воздухе витала болезненная сырость. Больше нет ни фотографий, ни обоев, ничего, кроме плесени, словно вирус расползающейся по голым стенам. На гниющей тумбочке все еще стоял граммофон, все еще испускавший какофонию мерзких звуков, которые издевательски парадировали ту нежную мелодию вальса.
На душе пустота. По комнате разлеталась мысль. Принадлежала ли она старику? Увядание.
В этом хаосе остались нетронуты лишь кресло и лампочка, висевшая над ним. Это кресло манило своего хозяина. Повинуясь призыву, старик поспешил усесться в него. Как только он оказался в кресле, все словно встало на свои места. Финальный штрих композиции.
Старик смотрел на увядающую комнату. Все вокруг переставало иметь смысл. Лишь болезненная плесень несла истину смерти и пустоты. Все было естественно. Ничто не вечно.
Мысли разбегались по комнате, они путались и прятались от старика. Он уже не мог собрать их воедино.
Вся комната позеленела. Манекен женщины на полу покрылся мхом плесени, превратившись в зеленый бугор.
По креслу медленно ползла плесень.
Старик смотрел в пустоту.
Все кругом было… Влага… Болезнь?
Граммофон.
Сквозь дребезг пробился чей-то голос:
— Дорогой, я люблю тебя!
— И я тебе, моя милая! — хотел ответить старик, но не смог открыть рта. Рот исчез. Эти слова застряли в его голове. Из глаза текла слеза. Слеза текла по пустому лицу. Лица больше не было.
Не было ничего. Плесень добралась до старика, который уже стал манекеном.
Все застыло. Музыки нет. Лампочка потухла.
Прощание.
* * *
В комнате горел яркий свет. Из граммофона на тумбочке разливался вальс. Пожилая женщина бегала вокруг кресла, в котором сидел ее муж. Его взгляд смотрел в пустоту. Старушка плакала и трясла плечи старика, но все тщетно.
Доктор стоял рядом и сочувствующе смотрел на ужасающую сцену. Он уже не мог ничем помочь — все вышло из-под контроля.
— Пожалуйста, сделайте что-нибудь! — отчаянно воскликнула женщина.
— Я ничем не могу помочь… Мы с вами уже все перепробовали.
Когда старик застыл так пару часов назад, его жена тут же вызвала врача. В последние месяцы разум ее супруга медленно увядал, она это знала, также, как знал врач. Те методы, которые помогали вернуть старика из ступора раньше, совершенно не работали на этот раз. Доктор знал, что это конец.
Старушка трясла плечи мужа. Она плакала и слезы ее капали на старика. Вальс из граммофона уже раздражал и вводил в отчаянье, но ее любимому он так нравился. Ничто не способно было пробудить старика от вечного сна разума.
— Мне очень жаль, но мы с вами знали, что так все и будет, — пытался успокоить врач впавшую в истерику женщину.
На секунду старушка заметила проблеск в глазах мужа. Лишь на секунду.
— Дорогой, я люблю тебя!
Глаза старика стали снова мутными и пустыми, уже навсегда.
На его губах застыли слова:
— И я тебе, моя милая!
Увядание.
Андрей Буровский. ДВАДЦАТЬ ПЯТЬ ЛЕТ СПУСТЯ
— Папа, это Сливовый мыс?
— Он самый, сынок…
Капитан Том даже нос наморщил от удовольствия, глядя на сына. В руке чалка, подпрыгивает от нетерпения, сияет, как весь этот пронизанный солнцем ясный день.
— Папа, у тебя на носу такие же складки, как на воде!
Том-старший невольно рассмеялся. А ведь верно! Свежий ветер — пароход идет вниз, да еще встречный ветерок. На перекате, на сверкающей воде — такие же ровные складки, как у него на носу.
— Папа, ты меня пустишь проводить дядю Гека?!
Самое время нахмуриться, посуроветь…
— Том! Ты забыл, о чем мы говорили?!
Переживает…
— Беги! Только куртку надень. И на берег не сойдешь, даже не думай. Кого мы сейчас спустим на берег?
— Мистера Немо, папа…
— Запомни это получше.
Ударили склянки. Пароход разворачивался, колесо левого борта приостановилось, громадная машина двинулась к берегу.
Сам капитан Сойер куртки не надел, даже оставил фуражку на мостике. Все сумеют сделать без него. Лестница… коридор… Каюта в нижнем ряду… Капитан открыл своим ключом, невольно поморщился… уже совсем не так, как наверху: в нос шибанул перегар кукурузного вискаря. Ясное дело, напился…
— Гек… Гекльбери, ты в порядке?
— Как всегда…
Да, как всегда. Куртку Том подарил ему всего две недели назад, сразу после побега. Теперь куртка выглядел так, словно по ней плясало целое племя индейцев. Подарил и ночную рубаху, но Гекльберри спал не раздеваясь. Жеваный, мятый, не брился с неделю, и пьяный. Да… как всегда…
— Давай быстрее. Сейчас мои милейшие пассажиры побегут к бортам — смотреть, кто отплывет от парохода. Незачем им тебя видеть.
— Присел бы, Том… Когда мы еще вместе посидим… Разве что ты ко мне в Калифорнию…
— Или амнистию объявят.
— Мне не объявят, Том… Никакого судьи Тэтчера не хватит. То дельце… Ты помнишь? Там еще завалили фараонов…
— Побери меня черт… Ты был… У Гарднера в деле?!
— Я думал,