— Скажите! И больно расшибся?
— Да, кажется, есть-таки. Особенно пострадал руками, потому что брякнулся на четвереньки.
— А цветок-то что же? — вмешалась наивная немочка.
— На счет него можете быть спокойны: хотя и слетел также вниз, но остался цел и невредим и доставлен по принадлежности.
— Doch die Katze, die Katz ist gerettet![93]
весело подхватил входивший в это время Брони.
— Вот молодость! — заметил один из присутствующих, сухой старичок. — Вперед поостережется. И со мною, признаться, случился в юности подобный же пассаж…
И обществу волей-неволей пришлось выслушать "подобный же пассаж". Тем и кончились толки о Куницыне.
Врач, призванный к больному, осмотрел его руку, успевшую уже порядком опухнуть, чуть заметно улыбнулся на объяснение: что "занозился, мол, об острый камень", и прописал ледяные примочки.
— На молчаливость мою вы можете положиться, — отозвался он, лукаво прищурясь на просьбу больного говорить о его случае как можно менее, — кому какое дело, к какому разряду минерального царства принадлежит злополучный камень, о который вы занозились: у всякого смертного свои камни преткновения.
И надо отдать честь прозорливому сыну Эскулапа: он свято сдержал свое обещание, хотя, быть может, тому содействовало и немаловажное повышение завизитной платы.
Если мы сказали, что никто из посторонних в пансионе R. лиц не известился об истинном ходе дела, то не выразили этим, что вообще никто, кроме действующих лиц, не узнал о поединке; было еще два не совсем посторонних лица: Моничка и Наденька, которые вскоре также сделались соучастницами в тайне. Чутье влюбленных, как известно, не менее тонко, как у легавых собак, и потому, как только передали Моничке эпизод о падении правоведа со скалы, она мигом смекнула, что тут что-то неладно, есть какая-то несообразность. Она обратилась сначала к Лизе не скрывать от нее ничего; когда же та повторила ей сказку Змеина, земля загорелась под ногами бедной влюбленной, и, с решимостью "d'une fille completement emancipee[94]", она кинулась в комнату возлюбленного. На стук ее в дверь послышалось обычное "Herein!", и, с самосознанием вскинув головку, она последовала призыву.
Больной полулежал на диване, подпертый с боков подушками. На полу перед ним сидела горничная и прикладывала лед к руке его, распростертой на стуле.
— Pardon, если я вхожу к вам так, sans fafons[95], — начала скороговоркой Моничка, — но я услышала о вашем несчастии…
— Не знаю, как и выразить вам мою признательность, — отвечал, приподнимаясь с подушек, правовед. — Вы — первая, навещающая меня в моем isolement[96]. Я подал бы вам стул, но видите — не в состоянии: Прометей к скале прикованный. Anna, bringen Sie doch dem Flaulein einen Stuhl[97].
— Nein, nein, lassen Sie sich nicht storen[98], — предупредила барышня служанку, собиравшуюся уже исполнить приказание молодого человека. — Прислуга здешняя понимает по-французски, так поневоле приходится говорить по-русски, — продолжала она, присаживаясь у изголовья правоведа. — Вас ранили, m-r Куницын, ранили в дуэли; пожалуйста, не отпирайтесь, не повторяйте этой невероятной истории о падении d'un rocher.
— Гм, чем же она невероятна?
— Да всем. Во-первых, с какой стати вставать вам в пять часов, когда ни Наденька, ни я не были de cette partie de plaisir[99]?
— Et puis[100]?
— Puis — ведь с вами не было других дам, как Лиза?
— Нет.
— Так вообразимо ли, что Лиза, эта отъявленная флегматка и прозаистка, прельстилась так на цветок, чтобы тревожить из-за него других? Нет, не скрытничайте, у вас был rencontre, и я знаю даже, с кем.
— С кем же?
— Да с этим противным Ластовым.
— Напрасно было бы, m-lle, скрывать от вас истину; вы так проницательны…
— Ага, сознались… Анна, вы, я вижу, устали, — обратилась она к горничной по-немецки. — Дайте-ка, я заменю вас, после можете воротиться.
Куницын с благодарностью преклонил голову.
— Вы слишком любезны, m-lle. С моей стороны, было бы верхом безумства отказаться от такой чести. Anna, thun Sie, wie das Fraulein sagt[101].
Служанка посмотрела с недоумением поочередно на каждого из них, потом встала и, проговорив: "Wie Sie befehlen[102]" — сделала кникс и вышла.
Моничка присела на ее место и взяла в руку кусок льду.
— Ah, mais c'est bien froid[103].
— Видите; откажитесь-ка лучше от роли сестры милосердия, которую взяли на себя в порыве великодушия, — возразил по-французски же правовед.
— Ах, нет, как же можно. Вам, я думаю, еще холоднее, на пылающую-то рану. Если б вы знали, как я зла теперь на этого гадкого университанта…
— Да вы не думаете ли, m-lle, что ранен один я? О, нет! Как я изрезал ему грудь!
— Да? Но это премило с вашей стороны! Ведь он, я думаю, страшный трус; верно, отказывался сначала драться?
— Да, то есть ни за что не соглашался на пистолеты: на шпагах, говорит, не так опасно. Хе, хе!
— Ах, какой стыд! И вы же поплатились? После этого я его не только ненавижу — я его презираю! Попадается мне сейчас на лестнице и свищет во всеуслышанье, как ни в чем не бывало — точно извозчик! Мужик этакий… Верно, пойдет еще хвастаться перед Наденькой, что победил вас; а она, дурочка, влюбленная в него, как курица, как раз и поверит! Она не в состоянии постичь все благородство вашего поступка… Ведь вы за тот поцелуй?..
— Да…
— Ну, вот, а она, я уверена, не решится даже заглянуть к вам, хоть бы из признательности: маленькие девочки считают это неприличным!
Больной посмотрел на свою самаритянку искренне благодарными глазами.
— А вы не сочли этого неприличным? Знаете ли, m-lle, что вы в некотором роде ангел? Позвольте поцеловать вам ручку; ей-Богу, от чистого сердца.
Моничка просияла.
— Следовало бы отказать, но как вы больны, а больным не велят отказывать в их желаниях…
И маленькая, изящная ручка была поднесена к губам правоведа; те крепко прильнули к ней.
— Ну, довольно, m-r Куницын, довольно… А сама не отнимала ее.
— Вот так, благодарю вас, — сказал он. — Мы говорили о вашей кузине. Поверите ли, когда я восхвалял ей Париж, она — что бы вы думали? — пожала плечами.
— Ну да, ребенок, я ведь говорила — ребенок; где же ей! Ах, m-r Куницын, ведь дивно, должно быть, в Париже? Как я завидую вам и всем, побывавшим там.
— Да, недурная местность, весьма и весьма изрядная; имеете полное право завидовать. Вся атмосфера Парижа пропитана каким-то живительным эликсиром; вдыхая ее, заметно перерождаешься, делаешься чем-то лучшим, высшим. Каждая малость, каждое, так сказать, дрянцо носит на себе отпечаток цивилизованности. Хоть бы гарсоны в отелях. Я останавливался последний раз в Луврской; так моего гарсона звали не Захаром или Никифором, а Альфонсом! Каково имечко?
— Ах, да, какое музыкальное. Так и напоминает: Alphonse Karr!
— Именно. В своем франтовском фраке, снежно-белом галстуке он не уступал в грации любому комиль-фо, а чисто французский выговор, а выраженья… Не "papillon", a "papiyon"! Прелесть! Я даже боялся заговаривать с ним, должен был обдумывать каждое слово, чтобы не срезаться. Между тем я, как вы, вероятно, замечаете, изъясняюсь по-французски не очень-то дурно?
— Вы говорите бесподобно, упоительно, m-r Куницын.
— А то возьмите прачку, — продолжал он, — простую прачку. Ну, что такое в сравнении с нею наша доморощенная Матрена, Марья? Толстая, неповоротливая! Ее и назвать-то нельзя иначе, как Матреной. А тут — стучатся к вам в дверь (уже по одному стуку вы угадываете благовоспитанную ручку), вы приглашаете: "Entrez", и влетает к вам легкая, как зефир, грациозная вторая Тальони. Вы недоумеваете: кто это? В самом ли деле не более как прачка, или одна из гордых фей Сен-жерменского предместья?
— И верно, кокетничали с нею? — перебила Моничка. — Фи, с прачкой! Как она там ни будь грациозна — все прачка.
— А, нет. Вы узнайте сначала, что такое француженка-прачка, а потом и судите. Правда, красавиц в полном смысле слова между француженками и не ищи. Например, таких, как вы, положительно нет…
— Вы льстите!
— Нет, серьезно. Но лица у них всегда необыкновенно выразительны, и какой вкус в нарядах, что за манеры…
— Ну, хорошо, оставьте в покое своих прачек и расскажите что-нибудь про самую жизнь в Париже.
— Да, что до жизни, то можно без преувеличения сказать, что одни французы раскусили эту замысловатую дилемму. Прохаживаетесь вы по итальянскому бульвару, а народ вам навстречу — не идет, нет — прыгает, порхает, поет, хохочет. "Мы живем для наслаждения, — читаете вы на этих беззаботных, довольных лицах, — бери пример с нас, о странник, и будешь счастлив!" И как умно они умели воспользоваться всеми усовершенствованиями по части жизненного комфорта, чтобы превратить свой Париж в восьмое чудо мира, в настоящий сказочный замок Шехеразады. Это я называю цивилизацией! Недаром величают они себя "la grande nation[104]". Вокруг вас только роскошь и блеск, жизнь и наслаждение. Чего стоит один обед у "Trois Freres-ProveriQaux"! Насладись и умри! — как сказал Прудон. Я всегда с особенным удовольствием вспоминаю один случай… Подают мне там бутылку вина. Не глядя на ярлык, наливаю стакан, пробую. "Lacrymae Christi", — говорю гарсону. "Точно так," — подтверждает он, кланяясь с знаками уважения. Пью еще: "48-го года", — решаю опять.