в подводную лодку, помню, как кусочки скорлупы облепляли ее, как наросты на спине металлического кита. Что-то во всем этом меня беспокоило: все дело в моем воспитании, нам никогда не разрешали выбрасывать еду, а здесь все бросали яйца десятками. Я знал, что это не так уж и много для их
бюджетов, но все же в мире есть голодные люди, в том числе здесь, в Новой Зеландии, даже в Окленде. Только богатые протестовали, разбазаривая хорошую еду.
Я помню, как дед на моторке качал головой, глядя на нас, а другой дряхлый старикан, с которым он был, спросил, слышали ли мы когда-нибудь о договоре АНЗЮС [21]. И добавил дрожащим голосом: «Они имеют полное право быть здесь! Так что отвалите!» А позже американец, разъезжавший мимо на катере, крикнул, что мы не знаем, кто наши друзья, и что так нам и надо, если Ким Ир Сен или другой маньяк «поджарит наши задницы», а его товарищ в лодке проворчал: «Сдались вы нам со своим островком! Предатели! Защищайтесь своим флотом из каноэ!»
Помню, кто-то бросил ведро желтой краски в подводную лодку, которая и без того была похожа на яичницу из-за разбитых яиц, и запел знаменитый хит The Beatles. Многие подхватили песню. Тем временем полицейские на катере незаметно подкрались к «Санта-Катрине» и попытались намотать веревку на поручни, чтобы отбуксировать нас, но Эмбер чувствовала себя на коне: предупреждающе крикнув другим, она отдала несколько быстрых приказов, и мы удрали, прежде чем узел был завязан.
– Не тех преследуете! – крикнула Эмбер полицейским, приложив руку ко рту.
Яхта летела, оставляя за собой мощный след – длинный, белый и глубокий.
30 ноября 1983 года
Я кратко отметил плохие новости того дня. «Отец Эмбер, Лес Диринг, смертельно ранен» – вот и все, что я записал.
«Папа умер», – она сама сказала только это, когда позвонила мне сообщить новость. Потом были лишь ее приглушенные рыдания в тишине телефонной трубки. Ошеломленный, я спросил, где она, и Эмбер ответила, что с матерью в Кембридже и что ей «сейчас лучше сообщить о случившемся остальным». Она повесила трубку, прежде чем я успел спросить что-нибудь еще. Через некоторое время я перезвонил, но линия была занята – так продолжалось следующие часы. Может, Эмбер все еще обзванивала людей, а может, плохо повесила трубку или они сняли телефон с рычага, чтобы немного отдохнуть.
Только позже я узнал подробности. Ее отец положил тюки сена на бок – так их было легче сдвинуть с места – и принялся закатывать еще один тюк наверх. Нижний покатился, увлекая за собой остальные. Лес Диринг упал, а сверху рухнуло несколько тюков, раздавив ему грудь.
– Один тюк мог весить до пятисот килограммов, – сказала мне Эмбер.
– Он не привык к круглым, – причитала потом миссис Диринг. – Почему он не взял другие? Они же устойчивее при укладке!
Я этого не узнаю, но иногда до сих пор задаюсь вопросом: могла ли именно смерть отца заставить Эмбер вдруг почувствовать, что ее жизнь должна измениться? Может, его гибель окончательно освободила ее от него и от того, что он мог подумать о ней? Или это только сделало ее более безрассудной?
13 декабря 1983 года
Наплевав на осторожность, Эмбер позвонила мне из дома Стюарта, когда в комнате находились другие люди, и открыто спросила, могу ли я забрать ее из Маунт-Идена и отвезти в Фенкорт. У местной кобылы была трехнедельная задержка родов, мать Эмбер проверила положение жеребенка, и, судя по всему, могли возникнуть осложнения. Отец всегда помогал в таких ситуациях, но теперь, когда его не стало…
Конечно, я рисковал и чувствовал себя некомфортно, когда ехал за Эмбер в дом Стюарта: я не хотел вести с ним светскую беседу и смотреть ему в глаза, делая вид, что между мной и его женой ничего не происходит, но, разумеется, я сказал, что рад сделать все возможное в таких обстоятельствах. Когда я подъехал на новом (недавно купленном, правда, у дилера подержанных автомобилей) «Лендровере», Эмбер ждала снаружи, и я был благодарен ей за деликатность, тем более что из-за занавески за мной наблюдала медсестра. Она была именно такой, как ее описывала Эмбер: суровая, пышногрудая матрона с белой прядью в черных волосах.
В итоге дорога до Кембриджа заняла более двух часов из-за попавшего в аварию мотоцикла, скорой помощи, полиции, зевак… Пока мы еле продвигались, Эмбер сказала, поглаживая щеку кончиками волос:
– Знаешь, папа не был плохим человеком. Просто слишком много ответственности, слишком много людей, лошадей, вещей, и обо всем должен был заботиться он. Лошади были для него семьей, он кормил их, и они были счастливы, им было легко…
Она резко заправила локон за ухо и энергично вытерла рот тыльной стороной ладони.
– Ты не думай, будто он не любил меня и Дэнни. Любил. Поэтому и не хотел, чтобы Дэнни заклеймили за то, чем он занимается. Ведь это считается преступлением.
Она повернулась и посмотрела в окно. Я взял ее за руку.
– Они не разговаривали до самой его смерти. А что до моих чувств к папе, я не знаю… Временами я ненавидела его, но и любила тоже, невозможно перестать любить.
Она замолчала и отрегулировала вентиляцию, чтобы холодный воздух дул ей в лицо с полной силой, а затем впервые рассказала о финансовом положении своей семьи.
– Все, что они заработали за эти годы, конечно, принадлежит им обоим. Просто в те времена было проще записать все на папино имя. Они были женаты, господи боже, а теперь маме приходится доказывать право на собственный дом и банковский счет, и это мерзко. И на что ей жить, пока она не пройдет через все эти дурацкие суды и инстанции? Ей повезло, что у нее есть я, – помогаю ей с адвокатом и всем необходимым для поддержания конюшен, но, если старшие дети Стюарта когда-нибудь узнают об этом, они лопнут от ярости.
Вентиляция работала на пределе, но Эмбер все равно опустила окно, чтобы еще больше воздуха дуло ей в лицо.
К тому времени, как мы приехали на ферму, кобыла лежала на боку, и роды, похоже, уже были в самом разгаре. Меня восхитило, как Эмбер без промедления подошла к такой крупной лошади – темно-коричневой с черными гривой и хвостом. Она, наверное, весила целую тонну. Кто знал, как лошадь отреагирует на незнакомца – меня. Одного удара этих копыт было бы достаточно, чтобы сбить человека с ног, но моя гордость взыграла, и я подошел к ним, готовый засучить рукава, если понадобится.
– Все хорошо, девочка, все хорошо, – успокаивающе сказала мама Эмбер, заправляя локон гривы за подергивающееся ухо лошади и поглаживая ее гладкую коричневую шею. Хвост, как я заметил, уже был обмотан бинтом, видимо, чтобы не мешал. – Давай, кра-сот-ка.
Неожиданно из-под хвоста лошади что-то вытекло, и меня слегка замутило. Кобыла фыркнула, с трудом поднялась и опустила морду к голой земле – ни единой травинки. Губы лошади двигались, отрывая пучки несуществующей травы, и эта пародия на саму себя выглядела жутко. Миссис Диринг что-то ободряюще говорила, и вдруг кобыла замерла и завалилась на бок, будто у нее отказали ноги. Бедняжка выглядела полумертвой. Тогда миссис Диринг опустилась на колени у кобылы и, казалось, заговорила прямо с жеребенком внутри.
– Хватит медлить. Давай. Выходи! – приказала она твердо, но беззлобно.
Эмбер ласково обняла мать.
И тут кобыла издала глубокий звук, наподобие раскатов далекого грома, который становился все ближе. Спустя, казалось, целую вечность показались длинные ноги жеребенка.
– Тише, тише, девочка… – успокаивала лошадь миссис Диринг, а потом добавила, обращаясь к Эмбер, наблюдавшей за происходящим: – Смотри, он будет серым. Кто бы мог подумать? Ну, ну. Давайте покончим с этим. Они оба устали, да и я тоже.
Выражение лица миссис Диринг было сосредоточенным. Несмотря на многообещающее начало, жеребенок не продвигался, и, честно говоря, на это было трудно даже смотреть. Его ноги, худые и белые (почему-то в лошадином мире белый цвет называют