сверкать, на князя никто и не взглянет, на тебя смотреть будут!». Пропустив слова отца мимо ушей, Маринэ перебрала свой гардероб и остановилась на брюках брусничного цвета (клёш от бедра) и белом пушистом свитере из козьего пуха (в нём Маринэ выглядит «как надо», пуховый свитер полнит).
В день спектакля у них было сольфеджио и музлитература, и они бы успели, но соврали Ведьме Вячеславовне, что не успеют приготовить уроки на завтра. Узнав, куда они собираются, Вера Вячеславовна пришла в восторг, сказала, что «Князь Игорь» в Большом заменит десять занятий по музлитературе, и отпустила обоих с урока. Отар с Маринэ дружно поблагодарили Ведьму Вячеславовну и ушли «на свободу с чистой совестью».
Спектакль начинался в семь вечера, Отар с удовольствием пропустил тренировку, а Маринэ – без удовольствия – не пошла на фламенко, в чём откровенно призналась Отару: «Тебе хорошо, пропустил и ладно, а меня Арчил в воскресенье в спортзале до полусмерти загонит, потом танцевать заставит, а сам сядет и будет смотреть. Кабанюга! Он и так с меня не слезает, в воскресенье и подавно не слезет».
Отар посмотрел на Маринэ с интересом и согнулся пополам в приступе неудержимого смеха. Отсмеявшись, взял её за плечи и сказал строгим голосом: «Маринэ. Если ещё раз такое услышу… Я не знаю, что с тобой сделаю!»
«А что я такого сказала?» – возмутилась Маринэ. – «Вот если ты даже не знаешь, что сказала, так ты лучше промолчи» – был «подробный» ответ.
Спектакль начинался в семь, встретиться договорились в пять – погуляют по московским улочкам-шкатулочкам и всласть наговорятся. За полчаса до выхода Маринэ пришло в голову выгладить брюки, которые слегка помялись, пока висели в шкафу.
«Мам, где у нас утюг, мне брюки погладить…» – «Да они глаженые. Что тебе неймётся? Если нечем заняться, зарядку сделай лишний раз, в коридоре кольца висят, ты к ним когда последний раз подходила?» – «Ну, мам!» – «Да на, возьми, только смотри, брюки не прожги, плакать ведь будешь…»
Мать как в воду глядела. Маринэ брызнула на утюг водой (шипит!), поднесла к брюкам, и тут зазвонил телефон. «Отар!». Поставив утюг на подставку, Маринэ метнулась к телефону и наступила на шнур от утюга. Шнур натянулся, утюг свалился с подставки, Маринэ ахнула и ловко подхватила его у самого пола, не думая о том, что делает.
Линолеум итальянский, настелили два месяца назад, от горячего расплавится. Будет ей тогда «Князь Игорь»… Маринэ машинально подставила ладони и поймала утюг, но перехватить его за ручку и поставить на место не смогла: ладони нестерпимо обожгло, Маринэ охнула, утюг «долетел до цели», запахло чем-то гадким…
Маринэ стояла, выставив перед собой раскрытые ладони, словно держала что-то невидимое. Это невидимое было обжигающе горячим и прожигало ладони насквозь, его хотелось поскорее бросить, но Маринэ не знала, как… Как?! Она опустила руки и стояла, чувствуя, как в голове разливается жгучая волна боли. Как странно, обожжены ладони, а болит почему-то голова. Сейчас мать прибежит, добавит.
На запах прибежала из гостиной мать и, схватившись руками за голову, ахнула: «Да что ж ты делаешь, дрянь ты эдакая, полы только постелили, сколько денег заплатили…» Мать с размаху залепила Маринэ пощечину, потом ещё одну. Маринэ стояла с опущенными руками и молчала, вместо того чтобы просить прощения. Возмутившись таким поведением, Регина схватила её за волосы, Маринэ дёрнулась и выговорила сквозь стиснутые зубы: «Нн…нне ннадо!» Регина наконец увидела её ладони и повторила громким шепотом: «Ты… ты что с собой сделала, дрянь такая? Волдыри же будут!»
Маринэ молчала, опустив голову.
«Да чёрт с ним, с линолеумом, ты на руки свои посмотри! Кто ж тебя надоумил… утюг ловить! И в кого ты такая, у нас в роду таких не было! Что застыла? Марш в ванную, руки под холодную воду, потом соды питьевой на ладони насыплем, и ничего не будет, и волдырей не будет, всё пройдёт… Мариночка, да как же ты…»
Маринэ молча кусала губы. Глаза у неё расширились от боли и смотрели сквозь Регину – с немым ужасом. Мать обхватила её за плечи, прижала к себе, запричитала по-бабьи: «Да что ж это такое делается, как же ты теперь на рояле играть будешь? Да будь он проклят, линолеум этот, если ты из-за него… Из-за него? Мариночка, деточка, что же ты наделала…» Маринэ молча вырвалась из материных рук и метнулась в ванную. И когда поняла, что не может отвернуть кран с вожделенной холодной водой, наконец заплакала, по-детски жалобно, но не смогла вытереть кулаками глаза: руки горели огнём, и о том, чтобы сжать их в кулаки, можно было не думать.
– Мама, я кран не могу отвернуть!! Ма-ааааа!!
– Mano kvaila mergaite, koks skausmas…
– Nieko blogo, mamyte…
– Kaip gi tu…
– As moku kenteti, tu gi zinai
(Литовск.:
«Девочка моя глупая, как же тебе больно…»
«Ничего страшного, мамочка»
«Как же ты…»
«Я умею терпеть, ты же знаешь»)
Метод был идеально прост: терпя физическую или душевную боль, Маринэ подбирала трудные рифмы, считала по-французски от ста до одного, или выдумывала что-нибудь хорошее, которое никогда не сбудется, но она всё равно представляла, занимая голову «делом», чтобы не думать о боли. Это всегда помогало, поможет и сейчас. Маринэ стояла в ванной, слизывая со щек слёзы, и представляла, как они с Отаром приехали к бабушке Этери, впереди у них длинное лето, она наберется смелости и скажет ему, что не может без него жить. Не будет без него жить!
Маринэ думала о том, как она ему это скажет. Может, не говорить, может, Отар сам догадается? В голове крутились обрывки строк и складывались в стихи. Боль отступала, отходила на второй план, и на её обжигающем фоне вспыхивали строки, в которых сгорала её душа.
Ещё не кончилось лето, и ты – навсегда со мной.
Бегу я к тебе навстречу, как льдом обжигаясь росой.
Висит над горой солнце, не скоро оно зайдёт,
Не скоро моё счастье в безлунную ночь уйдёт.
Поют нам с тобой птицы о птичьей своей любви,
И сердце стучит близко, и губы близки твои…
В саду алычи брызги и деревце миндаля,
Зелёной хурмы клипсы в зелёной листве висят.
Хурмы не дождусь, знаю, её без меня съедят:
Каникулы, словно лето, продлить ни на день нельзя.
Не стану я лить слёзы, я встречусь с тобой опять,
И мы – убежим в небо! Но жаль целый год мне ждать.
Со мною ты несерьёзен – ведь мне лишь пятнадцать лет,
А