я… Я люблю тебя очень (ты знаешь об этом, нет?)
Люблю я тебя слушать, люблю на тебя смотреть,
И любят мои уши от взглядов твоих гореть…
Родителей нет строгих, в далёкой Москве они,
Но с девочкой—недотрогой ты вежливо временишь
И ждать обещаешь твёрдо, когда она подрастёт.
Ни взгляды мои, ни косы – ничто тебя не берёт!
Глаза опускаю скромно (невежливо – так смотреть).
Ты рук своих не нарочно не снял с моих голых плеч.
Ничем не обидишь – знаю. Мне только пятнадцать лет.
Девчонкой меня считаешь (а я себя – вовсе нет).
Смеешься и вытираешь со щёк моих жёлтый сок.
(Я мушмулу обожаю и ем её так – взахлёб).
Ещё не грохочет небо, в Абхазии нет войны,
Сухуми стоит древний – как гордость своей страны.
Ещё не свистят пули, снаряды не рвут тишину.
И счастьем, как мушмулою, я радостно захлебнусь…
В глазах твоих обещанье. В моих – лишь мольба и грусть
Не сбудется наше счастье.
Не сбудется.
Ну и пусть.
Ладони горели нестерпимо, но от холодной воды боль слабела и её можно было терпеть «без звукового сопровождения». Телефон не умолкал. Мать не снимала трубку, за что Маринэ была ей благодарна. «Пусть звонит, у неё есть полчаса, за полчаса боль хоть немного утихнет…».
Через полчаса стояния у раковины руки занемели от холода и почти не чувствовались. Зато не болели! Маринэ вынула их из-под воды – и в ладони яростно вгрызлась нестерпимая боль. О «Князе Игоре» она больше не думала. Торопливо подставила ладони под ледяную струю и облегчённо вздохнула.
В ванной она простояла два часа. Ноги устали и одеревенели, можно было сесть на низенькую скамеечку, но тогда до струи не дотянешься, а в тазу (мать налила полный таз холодной воды, набросала в неё льда из морозилки и поставила на пол) держать руки было бесполезно – слёзы лились от боли, и только под струёй можно было терпеть, «почти не больно, только самую капельку». Маринэ терпела стоя (стоически, скаламбурил бы отец, он всегда над ней подшучивал, а Маринэ злилась и забывала о том, что нужно плакать). Принести с кухни табуретку она не могла, а мать не догадалась, а просить Маринэ не хотела, никогда ничего у неё не просила, и сейчас не будет. Постоит, ничего с ней не сделается.
Чтобы не думать о боли, нужно думать о чём-то другом. Например, о том, что Отар её так и не дождётся и, прождав два часа, сдаст билеты в кассу (вот повезёт кому-то!). Маринэ никогда не расскажет ему про утюг. А Отар решит, что она не хочет с ним идти…
– Mamyte, eik prie telefono, pagaliau, pasakyk jam! Nieko jam nesakyk! Pasakyk… kad as negaliu paimti ragelio"
(Литовск.: «Мамочка, подойди наконец к телефону, скажи ему… Ничего ему не говори. Скажи… что я не могу взять трубку»)
«Здравствуй, Отар… Мариночка? Дома. Нет, не позову… Не будет разговаривать. И в театр не пойдёт. Может, ты пригласишь другую девочку из вашей группы? У Марины есть телефоны, если хочешь, я посмотрю. Не хочешь? …Нет, мы не против, мы ей не запрещаем, она сама не хочет идти. Нет, трубку передать не могу. Она сейчас в ванной. Нет, ничего не случилось. О чём ты говоришь, какое беспокойство… До свидания»
Через два часа Маринэ вышла из ванны в слезах и с горящими ладонями. – «Больно? Сейчас, mano mergaite (моя девочка), сейчас…». Мать щедро сыпала на мокрые Маринины ладони питьевую соду (народное средство от ожогов), стараясь, чтобы её налипло побольше. Ладони покрылись белой пушистой корочкой и как по волшебству перестали гореть: сода творит чудеса – она снимает боль, и после неё не остаётся волдырей даже при сильных ожогах. (Читателю стоит принять это на вооружение, но падающие утюги ловить всё же не стоит, пусть летят куда им надо).
– Всё ещё больно? Не может быть, у тебя же все руки в соде, и два часа сидела в ванной («Стояла, мама. Ты мне даже табуретку не дала») Не может быть! Не должно уже гореть.
– Уже не горит… почти, – честно ответила Маринэ.
– Тогда о чём ты плачешь? Линолеум новый настелем, в подсобке кусок остался, сделаем заплатку, незаметно будет. Что ж теперь поделаешь. Переживём. И не плачь, всё у тебя заживёт, всё пройдёт. Отец Кобалии позвонит, в спортзале заниматься не будешь пока… А может, перчатки наденешь, и сможешь? Или тебе билеты жалко? Не пропадут, Отар сходит с кем-нибудь.
– Он не пойдёт, – всхлипнула Маринэ. – Билеты в кассу сдаст. Мы вместе хотели, на «Князя Игоря»… Я так радовалась, а теперь… Теперь ничего уже не бу-ууу-дет…
– Марина! Перестань наконец плакать! Купим мы билеты эти треклятые. Достанем. На тот же спектакль. В тот же театр. С Отари пойдёшь, обещаю. Только не плачь.
– Tiesa? Tai tiesa? (лит.: «Правда? Это так?»)– улыбнулась Маринэ сквозь слёзы. Ведь слёзы были именно об этом…
Мать сдержала слово и через месяц торжественно вручила дочери билеты в Большой. И хотя Маринэ с Отаром виделись каждую неделю (на сольфеджио и музлитературе), при встрече они едва узнали друг друга!
Если говорить точно, Маринэ узнала Отара сразу, хотя была удивлена – таким она его ещё не видела: в нарядном костюме с иголочки (том самом, с чёрно-белой рубашкой, которая так подходила к его чёрным блестящим волосам). Гриву отрастил, и причёска стильная, просто глаз не отвести! Ни дать ни взять – Дон Микеле, Майкл Корлеоне из «Крестного отца». Но он же говорил, что рубашку сжёг, вот эту самую, от костюма. Тогда откуда же… Не могут же у него быть два одинаковых костюма?
…Отар её не узнал. У фонтана неторопливо прогуливалась девушка, ростом выше Маринэ, шикарно одетая и с длинными распущенными волосами, подхваченными сверкающей заколкой (камни как настоящие, а может, они и есть настоящие!) Девочка просто блеск, и ножки блеск, и юбка по самое некуда… Своей жене он бы такого не позволил. А она красивая… Как Маринэ. Даже ещё лучше. Только она ему не нужна, и никто не нужен, только Маринэ.
Ишь, поглядывает, улыбается… Возомнила о себе! Думает, раз красивая, то можно так себя вести. Зря она на него смотрит. С такими, которые об парней глаза себе мозолят, у Отара разговор