— Привык я… стал за галстук закладывать… Как лишняя копейка завелась, сейчас ее под ноготок… Грешный человек, по пьяной лавочке от жены погуливать стал. Мамзелю одну себе прииначил… Что она ни добудет, все, бывало, и пропьем вместе… Не молодая была, а полюбился я ей… пристала, не отдерешь… как пластырь, истинный гссподь… Жены только я все опасался сдуру-то… Опасаться-то нечего было: она допреж того этим самым делом занялась. Спуталась с табельщиком… а мне, понимаешь, и ни к чему… Ночь-то меня дома нет, ну, а днем-то она на работе… Приду поутру, перехвачу чего ни на есть, спать… А там, глядишь, выпью… Дело-то бы оно так и шло, да, спасибо, эта самая моя мамзеля глаза мне открыла. "Ты, говорит, Маркел, что знаешь? Ведь твоя, говорит, милая-то половинка с Игнат Тимофеичем, с табельщиком, снюхалась"… Врешь?!. — "Сичас издохнуть, говорит, не вру. Ступай-кась, говорит, часиков в десять в чепуху — увидишь"… Так она мне этими словами сердце пронзила. Ах ты, думал себе, погоди, я тебе покажу Игнат Тимофеича, до морковкиных заговин не забудешь!.. Собрался это я по вечеру… сердце кипит… Трахнул половинку для смелости… Прихожу в чепуху, а уж эта полюбовница-то моя тут. "Они, говорит, в каморке… там их, говорит, конпания, Ванька Бузин со своей шкурой, Михайло Петрович булгахтер с Танькой Голядской, да Игнат Тимофеич с твоей пиво глушат… — Ступай, говорит, полюбуйся, как жены-то, богом даденные, от мужей пузья делают"… Распалила меня, окаянная сила, во как — страсть… Побежал я в трактир… прошел мимо буфету, скрозь всю залу, прямо в каморку… отворил дверь, гляжу… ах ты, сила окаянная. Сидит этот самый Игнат Тимофеич, а моя шкура у него на коленках и левой ручкой за шею обхватила… Песни поют, а на столе, насупротив их, бутылки с пивом, стаканы, закуска… Эх, веришь богу, боатчик, как увидал я это, — пошел, слышу, по всему телу холод, а перед глазами, словно кто фонарики зажег, замелькали огоньки, часто эдак, инда глазам больно… Ну, сгреб я ее тут, понимаешь, ни слова не говоря, за глотку, и пошла у нас, братчик, переделка… Подскочил было этот самый ко мне Игнат Тимофеич… заступиться хотел… А я его ка-а-к шаркну бутылкой пивной… брык он! прямо на стол… Стол к чортовой матери!.. Хозяин прибежал, половые, гости, начали меня укрощать… Разгорелся я, сам себя не помню… Как которого ни ахну, — с ног долой! Ну, однако, сшибли меня, кто-то по затылку бутылкой тарарахнул. Помутилось в глазах, свалился… Очухался в больнице… избили всего, живого места не оставили…
— Поправился, вышел из больницы, меня сейчас на вынос, к расчету… Получил расчет, пошел, выпил, как следовательно… Пойду, думаю себе, к бабе, велю ей сряжаться, вместе уйдем… Ладно! Прихожу в каморку… нету ее… стал дожидаться. Гляжу, идет. Посмотрела на меня этак сбоку, ничего не сказала, диви, не узнала… Платьишко, гляжу, на ней, даром что на работе была, хорошее… Такого у ней, думаю, словно не было. Закипело, слышу, во мне опять все, как кипяток в чугуне. — "Здорово., говорю. Аль не узнала?" — Как, говорит, не узнать! Аль вышел из больницы-то? Мало, говорит, тебя, озорника, клочили… "Ах ты, говорю, лахудра ты эдакая… Да я, говорю, тебя преврачу сейчас в соль и отвечать не стану. Я тебе кто?.. Что во святом-то писаньи сказано, говорю, а? Сказано: "жена да боится своего мужа", а ты, трепло, что, а?.. Сряжайся, говорю, бери расчет… пойдем… Не желаю я здесь находиться". И что ж ты, братчик, думаешь, она мне дерзнула на это, а?
Рассказчик замолчал и вопросительно смотрел на меня, ожидая ответа.
— Не знаешь? Не дай бог и знать. "Не пойду, — говорит, — на кой ты мне нужен. Трепаться-то с тобой?" — Хватило же, понимаешь, у сволочи смелости такие слова сказать мужу, а? Стало быть, хороша… Хватило же смелости, а? Ну, гляжу я на нее, своим ушам не верю. — "Не пойдешь? — говорю". "Нет… Ступай один, коли охота, а мне и здесь жить можно". — Вскочил я тут, братчик, да за ней… Она за дверь, по колидору… "Караул!" кричит… я за ней… колидор-то длинный, есть где разгуляться… бежит она, а сама оглядывается… А я, понимаешь, словно волк остервенился… Настиг, сцопал за это место, за повойник… Стой! теперь наша! Сшиб на пол, да ногами под бока, и так и эдак, и так и эдак… "Будешь?" — спрашиваю. — "Буду", говорит. — "Будешь?" — "Буду!" Вцепился я ей левой рукой за пасть-то, зажал, а правой по морде… залилось все кровью… "Будешь?" — говорю. — "Бу-бу-ду" — булькает только, понимаешь, а выговорить не может, что, дискать, "буду"… До того, братчик, бил, устал инда, словно цельный день в роще работал. Забил бы, истинный господь, до смерти, как не хожалый Наум Василич… сказали ему… прибежал, отбил, а то бы крышка!.. — Ну, тут уж и мне опять попало… били, не жалели… Директор велел сказать, чтобы уходил, пока цел, а то-де плохо будет. Полицию, дескать, позовет… А жену бить не смеешь, и ничего ты с ней сделать не можешь, коли она с тобой жить не желает… Надо уходить, думаю, ничего не попишешь, а куда?.. Пошел с горя в казенку… Любовницу свою позвал. Взяли бутылку, колбасы взяли, выпили. Пошли в трактир, чаю заказали две пары, баранок сдобных фунт. Потом дал ей денег, сбегала она в казенку, принесла еще половинку… И сделался я, братчик, пьяный… Она-то ничего, а я вдребезги… с огорченья, видно, ослаб… Вышли из трактира, ткнулся я в канаву, уснул как умер… Проснулся — темно, ночь. Собаки где-то брешут, дождик идет, моросит. Опомнился, — гляжу — сапог на мне нету… Я — в портки, кошелька нету… Вскочил, сел, дрожу весь… Что, думаю, сделать теперь? Куда итти?.. Все спят, трактиры заперты… надо рассвету дожидаться… Нащупал в кармане кисет… В кисете вид мой лежит. Ну, думаю, слава богу, хоть вид-то цел. Лег, картуз под щеку, свернулся калачиком, как собачонка, а зубами-то — тра-та-та, тра-та-та… Холодно, мокро… да с похмелья-то… смерть!.. Забылся, однако… вроде как бы уснул… Очухался, гляжу бело… гудок орет, машина бежит, стучит колесами об рельсы… дождя нет, перестал. Заря занимается, разъяснело, на небе чисто… хороший день будет. Сел это я, достал кисет, свернул, закурил. Хотел было итти… глядь: от фабрики по мосту бежит баба, шалью покрыта… шаль трепыхается одним концом… А ведь это она, думаю себе, самая моя мамзеля. Подбежала… запыхалась… "Проснулся?" — Проснулся. "Что же это ты разумшись-то? Где сапоги? Батюшки, неужели сняли?" — "Стало быть, говорю. Проснулся — нету… другие наказывали припасать. И кошелька, говорю, нету. И кошелек уперли". — "Кошелек-то, говорит, у меня. Я взяла. Уж очень ты сразу, дивное дело, ослаб: тащила, тащила, словно мертвый лежит. Дура я, сапоги не догадалась стащить, — целы бы были… Чай, иззяб?!" — "Смерть!.." — "Ну, пойдем в трактир, отперли… я тебя обогрею… А твою-то, говорит, милую половинку в больницу положили… Очень ты ее вечор разукрасил ловко,"… — "Чорт с ней, говорю, хоть бы подохла… наплевать!" — "Ой ли?" говорит. "Истинный господь!" — Смеется, любо ей. — "Видно, говорит, это не я, дура. Я разве не могла бы, говорит, твой кошелек-то себе взять?.. Ан не взяла, мне тебя жалко. Уйдешь ты вот, а я опять одна останусь… Никого у меня нет… все тут… И в жизни-то, говорит, своей радости не видала… Шпитонка я, казенная… Били, говорит, меня только бесперечь всю жизнь… Жалко мне тебя до смерти… опять я одна". — Ну, другого, говорю, какого-нибудь гусара подыщешь!.. мало ли… найдется. И мне тебя жалко… привык! А что станешь делать?..
— Ну, посидели мы в трактире, водочки выпили, похмелился я, чайку попили… "Куда ж мне теперь?" — говорю. — "Ступай, говорит, в город. Сапожонки перво-наперво какие-нибудь головки подержанные купи, а там, говорит, иди в деревню, в работники наймись… Дело летнее, народ нужен. Приткнешься где-нибудь"… Утешила меня, понимаешь, словами этими, другой стал, ожил… Еще выпили… Принялась она плакать… не пущает меня: посиди да посиди, такой-сякой, немазанный?.. Провожать меня пошла… На свои половинку на дорожку купила. Отошли от фабрики эдак побольше версты, сели на бережок, выпили из горлышка, закусили колбасой, посидели… Плакать она опять принялась, И мне ее, веришь, вроде как жалко стало. Душевная баба, истинный господь! Хитрости в ней не было… прямая была, ей-богу!
— Посидели мы. Говорить не говорим, вроде как не об чем. Плачет. "Ну что же, говорю, итти надо… Прощай, буде, не забывай… Может статься, свидимся когда". — "Бог с тобой, говорит, прощай, Маркел… Дай тебе господи… Может, говорит, когда обо мне вспомянешь, а я… говорит, завси… Приходи, коли что, последнюю корку горелую разделю пополам, не пожалею". Ну, попрощались мы… Отошел я шагов на сто, оглянулся… Стоит она, глядит мне вслед… Еще отошел, опять оглянулся: стоит вся моя баба, издали вижу, плачет… Махнул ей вдаль картузом: "прощай, мол!" и пошел, и оглядываться больше не стал.
— Н-да! — произнес мужик, помолчав, — вот ты и говори… чужая, а…
Он не докончил и опять замолчал, как бы что-то думая, низко опустив свою косматую голову.
— Пришел я в город, — начал он, очнувшись, — купил в лавке сапожонки подержанные за три четвертака. Пошел в трактир чай пить… А день был базарный, в трактире все столы заняты, сесть негде… Ходил, ходил промеж столов, приткнуться негде… Пошел было уже вон, хвать, — у самого у порога в уголке сидят за столом трое: мужик, баба да мальчик, и один угол стола у них свободен…. Тут я и примостился… Подали мне шестерку чаю, налил я, стал пить… Вижу — не кипяченой водой чай заварен… Ну, да уж что станешь делать, — пью… Мужик с бабой молчат, на меня поглядывают… Мужик с виду сурьезный, немолодой уж, лет эдак, сказать тебе, под шестьдесят… бородища во какая, по пупок, над глазами брови висят седые, росту сам большого… грузный… Сидит в одной рубашке и ворот отстегнул, — жарко ему… Бабенка насупротив его сидит, чай разливает по чашкам… красномордая, молодая, гладкая… Не иначе, думаю, сноха это его… Ну, сидим это мы, друг на дружку поглядываем… Мужик вдруг и говорит: «Ты, говорит, земляк, откеда?» — «Да я, говорю ему, не здешний… Калуцкой… жил на фабрике, расчелся…» Рассказал ему, как и что… «Стало быть, ты, говорит, теперича без делов?» — «Без делов», — говорю. «А ты, спрашивает, работу хрестьянскую можешь вести?» — «Ну, вот, говорю, я сам хозяином был. И сейчас бы был, кабы не божья немилость». — «Та-а-а-к! — говорит. — И вид у тебя есть?» — «Есть, знамо… без виду нешто возможно». Замолчал он, поглядел на меня и говорит: «Пойдешь ко мне из лето в работники?.. Много ли возьмешь с меня до Казанской?.. Работать, говорит, на четыре души… Ну, знамо, и я, говорит, тоже помогать буду… Да мне, говорит, нельзя завси-то, у меня другое дело… углем занимаюсь… в Москву поставляю на места… Этим круглый год кормлюсь… Сын у меня, говорит, есть… в Москве живет по футлярному делу… Это вот, молодушка-то, жена его, а это сынишка… К Петрову я его выпишу на покос, — косите вместе, травы у меня много… Своей много, да сымаю еще рублей на двадцать пять… Нельзя иначе, — скотина: две лошади, жеребенок-стриган, бык, корова, овцы. Прямо скажу — полон двор скотины… Сам я вдовый, старуха давно представилась… Живу вот один… она вон за хозяйку… Сын в Москве, и, сказать тебе по совести, неудачный: соплей перешибить… худой, махонький, а за ворот-то запускает, во как! В дом подает плохо, — забастовщик, сукин сын… Ни в бога, ни в царя не верует… Развелось их, анафем, конца-краю нет… „Слабоды“ ишь какой-то им надыть… Мошенники! Начальства над собой не признают никакого, господам грубят… Какой-нибудь сукин сын, и цена-то ему монетка, — готов постаре себя за глотку… „Ты, говорит, старый чорт, отжил свое, пора тебя и на свалку в навоз, а то, говорит, от тебя зараза идет“… Допустил царь-батюшка до чего! И к нам в деревню трое повадились ходить… Книжки читают… листки какие-то… Я раз взял один, думал — троицкие от преподобного Сергия… поглядел — вот так троицкие! Уряднику показал… так, мол, и так, господин урядник, народ баламутят супротив начальства, нехорошо… А он, урядник-то, сукин сын, взял листок, да как сунет мне в рыло: ах ты, говорит, сволочь старая, не твое, говорит, дело, — начальство и без тебя знает!.. Такой же, видно, и урядник — забастовщик! В храм божий — и то перестали ходить… Батька стал серчать: „Служи, говорит, а для кого, для баб“… А баба, сам посуди, кака спосуда, что она смыслит, кака у ней молитва…»