Нам подарили отличную белую коляску, почти новую, но дети не умещались в ней. Муж взял большой фанерный ящик, выкрасил голубой краской и поставил на колеса от белой коляски. Теперь им было свободно.
Я понимала, что наша коляска выглядит смешно. Но однажды мне встретился Рубашкин - самый язвительный парень из всего нашего факультета. Я замерла. Он спокойно поздоровался, взял ручку коляски и провез ее через весь Невский. Я решила, что коляска, значит, выглядит прилично. Через неделю другой знакомый, узнав, что у меня близнецы, воскликнул:
- А по Желябова каких-то близнецов возят в ящике из-под мороженого!
Рубашкину я не забыла путешествия с моим ящиком и того, что он удержался от насмешек. Это было очень важно.
Работы, к счастью, было немного: часа три консультаций в день. Мы выезжали за час до начала - с пеленками, ползунками, бутылочками, погремушками. Детям надоедало сидеть, они вставали в коляске, их головы в чепчиках свешивались по обе стороны голубого ящика. Я боялась, что они вывалятся, усаживала. Они снова вставали и свешивались. Сыну нравилось, как вертится колесо, он пытался достать его рукой. Им было девять месяцев.
Однажды нарядная немолодая дама на Невском указала на меня своему спутнику:
- Вот, полюбуйся. Государство их учит - видишь, у нее университетский значок. И ведь носит! А для чего ее учили? Чтобы прогуливалась с колясочкой? Народят детей и рады... Нет того, чтобы отработать...
Я носила университетский значок, чтобы ученики чужих классов знали, что я учительница. Иначе они хлопали по плечу или принимались ухаживать.
Когда мы приезжали в школу, Карл Иванович выходил из кабинета и помогал мне втащить коляску. Я сажала детей в кожаные кресла в его кабинете и уходила на консультацию. Он переодевал их и кормил из бутылочек, если я задерживалась; иногда покупал им печенье. Это не мешало ему орать на меня во весь голос, когда я приезжала без детей.
Его жена не выходила из кабинета химии, пока дети были в школе. У нее там была целая лаборатория, и она колдовала над колбами и пробирками, никогда не улыбаясь. На педсоветах она молчала и в учительской не показывалась. Поздно вечером они вдвоем, последние, уходили из школы. Он сам запирал дверь, брал жену под руку, и они шли домой пешком.
Завуч Иван Федорович был очень маленького роста ярославский мужичок. Говорил он быстро и невнятно, а больше сидел в учительской молча, за своим персональным столом, погрузившись в бумаги. Бумаг было много: учителя болели, расписание менялось, ученики прогуливали и писали объяснительные записки. На переменах перед столом Ивана Федоровича выстраивалось два хвоста: в одном стояли жаждущие отпроситься с уроков, в другом - вызванные для объяснений.
Жаждущих отпроситься завуч отпускал быстро. Он всем подряд давал письменное разрешение уйти: сегодня не отпустишь с одного или двух уроков он завтра и вовсе не придет. С остальными шли длинные переговоры:
- И где ж ты говоришь: три дня, а сам не был неделю?
- Ну, Иван Федорович, правда, три дня...
- И что ж ты мне крутишь гайки, когда неделю?
Правы были оба: это наша неделя состояла из шести дней; ученическая из четырех. Каждый класс имел два свободных дня, кроме воскресенья; три пропущенных дня и составляли почти неделю.
Отчитав прогульщика, Иван Федорович отпускал его. Если кроме прогулов обнаруживались двойки, виновный направлялся к папе Карло. Дверь кабинета закрывалась наглухо - там шел тихий разговор. Медникова не приглашали. В этих случаях Карл Иванович не жаловался, что плохо говорит по-русски.
Однажды он задержал меня после уроков. Это было на второй год, я уже не кормила и не бежала домой, сломя голову. Он приказал мне пойти в библиотеку и наклеить какие-то старые таблицы по русскому языку на новый картон. Я взвихрилась: это не дело учителя, я не клейщик, моя работа - в классе... Вспомнить не могу без отвращения к себе, что я ему нагородила. Он тоже вспылил. Мы орали друг на друга минут пять. Потом я ушла, а он вывесил в учительской очередной выговор. Это он любил - вывешивать выговора. Когда через два года я переходила в другую школу, в моем личном деле, выданном мне Карлом Ивановичем, не оказалось ни одного из этих выговоров. Из характеристики явственно следовало, что без меня педагогическая работа города Ленинграда немедленно развалится. Эту характеристику он писал для МГБ. На второй год работы меня вызвали на Литейный. Пришлось уйти с уроков я пошла отпрашиваться к папе Карло.
- Кута? - спросил он мрачно. Я положила перед ним повестку.
- Што им нато?
Я невнятно объяснила, что, вероятно, ничего особенного, может быть, просто отдадут бумаги отца...
Это было в пятницу, после первого утреннего урока. В субботу мне надо было явиться ко второму уроку вечером. Я пришла за полчаса - в дверях школы маялся Карл Иванович. Увидев меня, он побагровел:
- Кте ты шлялся? - произнес он громовым шепотом, схватил меня за шиворот и потащил в свой кабинет. - Почему фчера не прихотил на урок?
- Я поздно освободилась. Уже не было уроков.
- Ну, што им нато?
Я что-то соврала. Не хотелось говорить, что мне предстоит высылка, как дочери врага народа. Папа Карло с сомнением посмотрел на меня:
- А польше ничефо?
- Ну, что вы, Карл Иванович, кому я нужна, ведь вы же знаете, что я ни в чем не виновата...
- Я снаю, - сказал он угрожающе. - Моя твоюротная прата и сестра, и тятька тоше не пыла финофата. Ну, ити. Я плохо кафару по-русску...
Через три дня он вызвал меня с урока.
- Хотела опманут Карла Ифаныча... - сказал он укоризненно. Оказывается, ему позвонили из МГБ и затребовали характеристику. Он спросил, в чем дело, и его поставили в известность: пусть ищет другого учителя.
Характеристику он написал сам, без Медникова. Она до сих пор лежит в моем личном деле. На следующий день папа Карло пришел ко мне на урок и разругал его вдребезги.
Однажды он накричал на меня очень уж несправедливо. Я в очередной раз подала заявление об уходе. Обычно он рвал эти заявления, а тут достал личное дело и положил мою писанину туда. В среду с утра я пошла в роно искать работы.
- Вы у Паюпу работаете? - спросила инспектор по кадрам Суховей.
- Да.
- Что, трудно с ним?
Она была очень приветлива. Но что-то сработало в моем дурацком самолюбивом мозгу. Что-то я все-таки почувствовала.
- Да нет, просто хотела бы в детскую школу...
- Вот что, - сказал инспектор Суховей, - вы здесь в игрушки не играйте, не маленькая. Сядьте и напишите, все напишите, как трудно работать с Паюпу, какой он грубиян. Тогда получите место в детской школе. И помните, кстати, свое положение - чья вы дочь...
Гораздо позже, через год, я узнала, что Карлу Ивановичу в тот же день стало известно об этом предложении и о том, что я отказалась. Я рада, что он это узнал. Через полгода инспектор Суховей нашла человека, который написал все, что она хотела. Но за Карла Ивановича вступилась заведующая роно Пятницкая. Когда инспектор Суховей написала заявление на Пятницкую, были уже другие времена. Уйти пришлось инспектору Суховей. Впрочем, она потом где-то работала завучем. В другом районе. Пятницкая умерла. И Карл Иванович умер. Я не была на его похоронах.
Преподавал он историю, в пятых классах. Каждый год в пятых классах никогда не вел учеников дальше. Во-первых, таким образом он пропускал через себя как можно больше учеников. В вечерней школе многие поступают прямо в старшие классы - тех папа Карло тоже знал. Но своих, сидевших у него на уроке, отличал. Говорят, им он улыбался.
Во-вторых, в глубине души он, наверное, все-таки чувствовал, что его система преподавания не совсем совершенна и для старших классов не очень подходит. Система эта была проста. Он входил в класс, окидывал его оловянным взором и приказывал:
- Тол-ма-чефф! Читай параграф пяттесят пять!
Толмачев поднимался с места, открывал учебник и читал параграф. Класс слушал.
- Ифа-нофа! - провозглашал папа Карло, когда чтение кончалось. Расскаши, что ты слышал.
Иванова рассказывала, Федорова добавляла, Толмачев поправлял. Иногда параграф прочитывался еще раз. На следующем уроке все повторялось с той разницей, что читал не Толмачев. Папа Карло только называл фамилии. Историю его ученики знали.
Он был великолепнейшим хозяйственником. Школа имела собственное помещение - предмет его гордости и забот. Не здание детской школы, где по вечерам, на правах нежелательных совладельцев, ютятся вечерние школы рабочей молодежи; не заводской какой-нибудь клуб, переоборудованный под школу, а самостоятельное помещение в первом этаже жилого дома между булочной и парикмахерской.
Чистота в школе была необыкновенная. На всех стенках - плакаты и доски объявлений. Приказы, благодарности, выговора... Классы были маленькие и в большинстве своем длинные, узкие. Но в каждом из них всегда были мел, тряпка и чернила. С Карлом Ивановичем случился бы инфаркт, если бы в классе не оказалось чернил. Он любил стеклянные двери - не везде ему удалось их сделать. Но к тем классам, где были такие двери, он подходил часто: смотрел, не слыша, что происходит на уроке, и удалялся.