Он пришел ко мне чуть ли не на третий урок. Мы разбирали рассказ Толстого "После бала". Иван Федорович, сопя, сидел на задней парте и слушал мои разглагольствования. В учительской он посмотрел на меня сквозь очки и сказал вполне определенно, что учителя из меня никогда не получится. Захлебываясь ревом, я бегала по своей громадной кухне и курила. В коридоре муж кричал в телефон:
- Мама, она опять курит одну за другой! Мама, у нее молока нет... чем кормить?
Приехала моя спокойная, сдержанная, моя любимая свекровь. Тогда я ее скорее боялась, чем любила. Большими мягкими докторскими руками она осмотрела детей. Потом без симпатии оглядела мое зареванное лицо, мельком сказала: "Будет из тебя учительница". Вынула из портфеля бутылочки с молочной смесью и уехала. К утру молоко появилось.
Отныне я работала для Ивана Федоровича. Каждую среду я неслась в институт усовершенствования учителей, - там красивая старуха-методистка, помнившая девочкой мою мать, объясняла, как научить взрослых людей грамоте. Я завела конверты - на каждом была фамилия ученика, внутри конверта лежали карточки со словами, в которых этот ученик делает ошибки. Слова я выписывала сама: ученики не успевали. Смешной лупоглазый парень с внешностью Теркина, по фамилии Грошев, ездил с моим конвертом в электричке - он жил за городом и зубрил слова. С получки он выпил и потерял конверт. Оказалось, что мы оба помним все слова наизусть. Я снова написала все карточки. В диктовках Грошев изредка писал два-три слова правильно.
Иван Федорович в меня не верил. Он больше не ходил ко мне на уроки и не замечал меня в учительской. Но Евгений Васильевна Сазонова сидела у меня на уроках каждый день. Разбирая со мной урок, она начинала так: "У вас было много хорошего... вот, например..." Она выискивала жалкие крохи успеха и щедро хвалила их, а потом, когда речь шла о недостатках, не судила подсказывала...
Через десять лет я в составе высокой комиссии проверяла школу, где работал Иван Федорович. Он очень волновался. Урок получился плохой. Разбирала я его так: "У вас было много хорошего...". Иван Федорович очень удивился. Он не знал, что этому меня научили в его школе.
Карл Иванович набрал много молодых учителей - у всех были маленькие дети. На переменах мы обменивались впечатлениями о первых шагах и первых словах. Если получка выпадала на среду или субботу, многие приезжали за деньгами с детьми - у дверей школы скапливались коляски, в кабинете папы Карло топали маленькие ноги.
Я завидовала Басе Наумовне Друяновой. Ее дочка была старше моих на полтора года - она уже говорила, И у нее была бабушка, чтобы ходить за ребенком. Кроме того, она преподавала литературу в старших классах и проверяла сочинения, и знала в этом толк. Она была всегда спокойная, всегда ровная, всегда красивая. Ученики ее любили. Мне хотелось быть такой же спокойной, ровной и красивой. Ничего не получалось. Единственное, чем я могла ее перешибить, был аккуратный учительский почерк с правильным наклоном, как на прописях. Но мы редко писали что-нибудь вместе.
Мы дружили - как дружат на работе - по поводу работы. И я смертельно завидовала ей, когда она спокойно и величественно шла из класса, а следом шествовал папа Карло: он был у нее на уроке. И у нее не стучали колени.
Месяца через два после моего появления в школе завуч Иван Федорович ушел на другую работу. Куда-то его перевела инспектор Суховей. Уход его прошел незаметно - просто однажды на месте Ивана Федоровича появился другой человек. В очках, с проседью, похожий на большую добрую птицу. С неизгладимой печатью духовности на лице.
Дочь этого человека сейчас учится вместе с моей дочерью на биологическом факультете. Девчонки подружились еще школьницами, сами по себе, через каких-то своих мальчиков познакомились в филармонии. Ленка возникла у нас в доме в последний год жизни своего отца - он умер от рака. Я люблю Ленку и ценю в ней женственную тишину. Но еще больше я люблю в ней память о ее отце.
В самом звуке его голоса была мягкость. Как он срабатывался с папой Карло, я не знаю - но на нового завуча папа Карло не кричал. И тем более ни на кого никогда не кричал новый завуч. В учительской воцарилась тишина. Ученические очереди к столу завуча почти совсем исчезли: проблема прогулов и отпускных записок разрешалась где-то там, в глубине коридора. Новый завуч проводил перемены с учениками.
Рафаил Соломонович Ланин был прежде всего интеллигентный человек. Это разительно отличало его от всех нас, работавших в школе. Мы числились интеллигентами по социальному положению, а он жил той напряженной духовной жизнью, которая одна дает право называться интеллигентом. Он все читал. Обо всем думал. И не боялся - в те годы не боялся - на уроках и во время перемен спокойно обсуждать с учениками книги, фильмы, газетные сообщения.
В школе о нем ходили легенды. Говорили, что в первые послевоенные годы он руководил всей культурной жизнью Германии. Я спросила его об этом, он засмеялся и сказал: "Я служил в Австрии". Потом выяснилось, что пост, который он занимал, был очень высок.
Мы подружились на детской почве. Рыженькая Ленка - его единственный поздний ребенок - была чуть старше моих. Мы обсуждали, чем кормить, сколько гулять, во что одевать. Если получка случалась вечером, мы шли после уроков в Елисеевский магазин и покупали вкусные вещи для своих семей.
Преподавал он историю в старших классах. На его уроках я узнала, что можно разговаривать с классом, как с одним близким человеком. Говорил он негромко и уважительно, высказывая твердую уверенность, что ученики понимают все, о чем он толкует. Просил ученика показать что-нибудь на карте, как просят об услуге. Казалось, просто ему не хочется вставать, брать в руки указку... Ему задавали очень много вопросов. Иногда он говорил: не знаю, посмотрю в книгах, отвечу позже. Это я тоже видела впервые.
Когда он пришел ко мне на урок, я замерла - вот кому покажу великую свою образованность! Что это был за урок, не помню. Ланин сидел, склонив свою добрую птичью голову, а я из кожи лезла. Он сказал, что из меня может получиться хорошая учительница, но пока надо приглядеться, как работает Друянова: из нее уже получилась. Она отлично преподает.
Друянова работала четко. Эта четкость вызывала во мне протест - на ее уроках все было разложено по полочкам, все ясно: зачем урок, что на нем надо узнать, кого спросить, что рассказать, какие вопросы поставить. Мне казалось, это слишком просто. Я недоумевала: где же творчество?
Теперь я знаю: самое трудное в творчестве учителя - то, что оно должно быть сурово регламентировано, разложено по полочкам, втиснуто в схему - и при этом должно остаться творчеством.
Раз в месяц нас собирали на педсовет. В эти дни мы не уходили домой между сменами - мои дети питались молочной смесью номер три, а я сидела в школе с утра до ночи. Трудно представить себе более обычные, банальные педсоветы. Но они были первыми в моей жизни и казались мне исключительными.
Всю жизнь я играла в школу. Ни во что другое - только в школу. Бумажные куклы, которые вырезал мне отец, были учениками. Мои классы состояли из этих кукол, и из настоящих, и из вятских игрушек, стоявших на письменном столе отца. У каждого ученика была тетрадка, в которой я писала за него упражнения. Мы читали стихи - я читала за себя и за учеников. Первый урок я дала двенадцати лет: меня послали занять первоклассников, чтобы они не шумели. Я училась в пятом. Следующее первое сентября застало нас на пароходе. Мы ехали из Ярославля в Пермь, мы были эвакуированы из Ленинграда. Школы никакой не было, но мальчишки-девятиклассники решили учить нас русскому языку и математике. Они были старшими - десятиклассники воевали.
Я тоже попросилась кого-нибудь учить, и мне дали пятерых учеников вторых и третьих классов. Я учила их с упоением. Потом мы приехали в деревню под Пермью, там была школа. Моя педагогическая деятельность прекратилась. Следующий урок я давала Нейдлиной.
Всю жизнь я играла в школу - все пятнадцать лет своей работы. Может быть, это нехорошо и несерьезно. Но я играю и в "хорошую маму" - так называют это мои дети. Мне было скучно просто стирать и гладить рубашки сына: когда он был маленький, я гладила и придумывала, как он будет большой. Теперь я тоже что-нибудь придумываю.
Они были подростками, и мы придумали игру, что они взрослые, а я нуждаюсь в их опеке. Когда в этом году меня положили в больницу, игра сослужила свою службу.
Все пятнадцать лет я наслаждалась тяжелыми пачками тетрадей - это правда. Иногда я проклинала их, но всегда играла с ними в увлекательную игру. Приносила домой, раскладывала по пачкам, рассчитывала, сколько штук в день я должна проверить. И открывала каждую, замирая, как будто сейчас откроется тайна.
Человек, которого я любила, заглянул однажды в тетрадки моих пятиклассников и сказал: "Как скучно!". Никто никогда не оскорблял меня сильнее.