— Ну, узнал ты меня? — тормошил его брат.
— Постойте!.. — стыдливо барахтался Владимирко, — всю мне шею бородой искололи…
— Погоди, погоди! — смеялся отец, — он тебя еще не так… Он ведь бедовая голова, парень.
— На радостях-то я и позабыла совсем, — спохватилась мать, с усилием отрываясь глазами от возившихся братьев, — чем же мы будем угощать-то дорогого гостя? Ты чего, Саня, хочешь? Чай станешь пить или закусить чего хочешь?
— Чего тут спрашивать еще! Вели-ка, брат, лучше, мать, всего понемножку изладить. Он ведь с дороги-то небось порядочно проголодался, — заметил радушно отец.
Оленька тотчас же опрометью бросилась на кухню распорядиться.
— Ты, Оля, очень-то не хлопочи обо мне, — закричал ей вслед молодой Светлов, — я ведь на этот счет неприхотлив.
— Ты, парень, водки не хочешь ли выпить с устатку? — спросил его старик.
— Да, пожалуй, рюмку с удовольствием выпью.
— Давно бы ты сказал. Ты, братец, не церемонься и извини; мы ведь, покуда еще не обнюхаем тебя со всех сторон, все будем ходить как ошалелые. Это уж, брат, такое положение у нас, — и старик, горячо обняв сына, повел его в свой старомодный кабинет, куда вслед. sa ними поспешила и мать.
Старики сели рядом на диван, а сын поместился напротив, в кресле. Через минуту к ним присоединилась и Оленька, взобравшаяся на отцовский письменный стол,
— Ну, как же вы тут поживали-то без меня? — заговорил молодой Светлов.
— Да как, батюшка, жили? Жили, как всегда. Отца-то вон со службы вытурили… — пожаловалась мать.
— То-то ты и бороду-то отпустил, — заметил Светлов отцу. — Как же это случилось, что ты в отставку вышел?1 Неприятности были какие, что ли?
— Какие, братец, тут неприятности! Просто призвали, да и сказали: извольте-ка, мол, подавать в отставку. Ты, дескать, уж стар, пора отдохнуть, надо и честь знать; солдату, мол, так и тому двадцать пять лет службы полагается, а ты ведь уж тридцать пять лет служишь! Не мешает, дескать, и молодым дорогу дать. Что, брат, станешь делать! Плетью обуха не перешибешь… — говорил грустно старик.
— Но… гнать человека насильно из службы только потому, что он тридцать пять лет прослужил честно! — возмутился сын.
— Хе, парень… мало ли у кого что как называется, а по-ихнему это — чивилизачия. Так вот ты и толкуй с ними!
— А тебе бы наплевать на них, да и поискать частной службы? Ведь тебя здесь все знают.
— И искал, братец, ходил, кланялся, — смеются. Полноте, говорят, Василий Андреич, шутить вам: мы сами-то еще сбираемся попросить у вас местечка, как завод где-нибудь откроете. Чиновник, думают, — воровать станет… ну, и отшучиваются.
— Да ведь тебя же считали всегда честным человеком? — заметил сын удивленно.
— Так что ж такое, что считали? И теперь, может быть, считают, а места все-таки не дают…
Старик тяжело вздохнул, закурил свою коротенькую, лет двадцать неизменно служившую ему, насквозь пропитанную табаком трубку и как-то сосредоточенно-грустно стал потягивать из нее дым.
Молодому Светлову стало жаль отца.
— Эх, папа, папа! погоди: авось и на нашей улице праздник будет… — сказал он, стараясь развеселиться.
— Нет уж, брат, парень, на нашей-то его не будет, хоть бы на твою-то достало, так и то ладно, — еще тяжелее вздохнул старик.
— Ну, будет тебе, отец, ворчать. Кто в этакий день печалится! — заметила старушка мужу и стала с любовью вглядываться в сына.
— Да я и не печалюсь, мать, а надо же мне чем-нибудь похвастаться петербургскому-то гусю… — лукаво подмигнул ей старик на сына и снова повеселел.
— Я вот теперь смотрю на тебя, Саня, да и думаю: Санька мой как Санька, а только чего-то шибко переменилось у тебя, и разговор-то совсем какой-то другой будто стал, и есть вот чего-то такое… ну, не могу я тебе никак рассказать этого… То ли ты похудел, то ли ты поздоровел — не разберешь… — говорила старушка, все пристальнее и пристальнее вглядываясь в сына.
— Совсем иностранец, мать, — со смехом поддержал ее старик. — Да уж ты, парень, не оборотень ли какой? — обратился он с тем же смехом к сыну.
— Еще что выдумал, отец, прости господи! — встревожилась старушка и перекрестилась.
— Не провалился от креста? — ну, значит, не оборотень, — продолжал добродушно подсмеиваться над ней муж.
— В самом деле, Александр, ты сильно переменился, — заметила Оленька брату.
— Охотно верю, — ответил он улыбаясь. — Ты вот тоже переменилась: уж невестой смотришь.
Оленька хотела еще что-то сказать, но в эту минуту в кабинет вошла ее горничная, Маша, с подносом в руках. На подносе стояли две тарелки — одна с дымившимся бифштексом, а на другой лежали нарезанный тонкими ломтиками черный хлеб, вилка и ножик. Маша посмотрела на приезжего искоса, но с большим любопытством. Она, видимо, успела уже принарядиться для гостя. Старик Светлов засуетился, полез в маленький шкафик, стоявший тут же в кабинете, в углу, и достал оттуда графин с водкой и рюмку. Потом он сообразил что-то, опять полез в шкафик и, наконец, с некоторым торжеством вынул оттуда бутылку мадеры, с незапамятных времен хранившуюся в этом шкафике.
— Уж такой, брат, мадерцой угощу тебя, что пальчики оближешь! — похвастался он сыну. — Это мне еще покойный преосвященный Ириней подарил. Так вот тут с тех пор и стояла все, как будто знал — не трогал. Вот теперь и пригодилась…
— Постой, папа, — засуетился, в свою очередь, сын, — я ведь тебе ящик отличных гаванских сигар привез в подарок и забыл совсем.
— Ба, Санька! Ведь и вещи-то твои еще не внесены, да и ямщик-то, поди, дожидается напрасно. Я и забыла совсем, батюшка, — встрепенулась мать.
— Я уж распорядилась, — сказала Оленька. — У тебя два чемодана и ящик, Саша?
— Да. А что?
— Они там, на кухне. И ямщика велела накормить.
— Словом, мне остается только расцеловать тебя, — засмеялся молодой Светлов, притянул к себе со стола за руку сестру и действительно расцеловал ее.
— Да ты, Санька, лучше сперва выпей да съешь, пока не простыло, а потом уж и дури, — хлопотала мать около стола.
— И то правда, мама, — засмеялся молодой Светлов. Он выпил и принялся с аппетитом уписывать бифштекс, шутливо приговаривая: — Желал бы я видеть сего смертного, умеющего так хорошо жарить мясо во всякое время дня и ночи!
— А уж извини, батюшка: это и не смертный совсем готовил, да и не смертная, а смертельная пьяница — стряпка наша Акулина, — отшучивалась мать, довольная, что сын ест с таким очевидным удовольствием.
Старик Светлов налил между тем рюмку водки и понес ее ямщику на кухню.
— Иван! Чемоданы-то надо к баричу в кабинет снести, — слышался оттуда его голос, — валяй-ка, брат!
Владимирко, одетый уже в свой утренний халатик, и прятавшийся до этого времени в соседней комнате, услыхав распоряжение отца о чемоданах, решился, наконец, победить свою застенчивость и, к изумлению всех, очутился вдруг в кабинете отца, на столе возле сестры. Он сразу смекнул, что уж если внесут чемоданы, то, стало-быть, их и развяжут, и рыться в них будут; а смотреть, как раскупоривают чемоданы, да еще и с незнакомыми, столичными вещами, — это такая прелесть, что не присутствовать при этом ему, Владимирке, решительно нет никакой физической возможности, хоть бы пришлось сквозь землю провалиться от стыда.
— Где это вы изволили укрываться, Владимир Васильевич? — весело приветствовала его появление Оленька.
— Уж ты молчи, Чичка! — стыдливо жался он к сестре.
— Что, брат, не утерпел? — со смехом обратился к нему вошедший отец. — Брат-то ведь не кусается у тебя.
— Я и сам знаю, что не кусается, — расхрабрился вдруг Владимирко, очевидно, задетый за живое.
— А вот и врешь: кусаюсь, — расхохотался молодой Светлов и начал теребить брата зубами за плечо.
— Ладно! Я, брат, и сам умею кусаться… — заметил ему совершенно ободрившийся на этот раз Владимирко и так ловко стиснул зубами локоть брату, что тот даже поморщился от боли.
— Ничего, геройски отстаивает себя, — рассмеялся через минуту старший Светлов, потрепав брата по плечу.
Между тем вещи его были перенесены в особо отведенное ему помещение, или кабинет, как называл его старик Светлов. Это была уютная, чистенькая комнатка в два окна, с веселыми светло-зелеными обоями. С первого же взгляда заметно было, что здесь по всему прошлась заботливая, любящая рука. На окнах стояли лучшие в доме цветы и висели простые, но чистые, как только что выпавший снег, белые полотняные шторы домашней работы. Перед окнами, в простенке, приютился письменный стол, а на нем вместо пепельницы поставлена была жемчужная раковина, сразу напомнившая молодому Светлову его далекую родину — Камчатку. Направо от стола помещался незатейливый, но только что перед тем перекрытый новой материей диван, а над диваном висело большое правильное зеркало, какие обыкновенно висят в гостиной в домах средней руки. На полу лежал мягкий ковер, тоже сразу узнанный приезжим. Прежде этот ковер только в два годичные праздника, рождество и пасху, появлялся на свет божий. Остальное время он тщательно берегся в сундуке, обложенный, в видах предохранения от моли, камфарой и листьями черкасского табаку. Впрочем, его можно было видеть и еще один раз в году, а именно летом, в самый жаркий солнечный день, когда вместе с меховыми вещами он вывешивался во дворе для просушки и выколачивался от пыли. Платяной шкаф красного дерева, выкрашенная под орех этажерка для книг, несколько плетеных стульев да покойное кресло перед письменным столом — заканчивали собой, правда, незатейливую, но зато совершенно удобную обстановку этой комнаты.