Василий Андреич был сын какого-то заштатного писца в захолустье и потому службу свою начал скромно, с должности копииста, — в то время еще водились такие должности. Само собою разумеется, что, открывая так незавидно свою карьеру, он не получил перед тем даже и подобия какого-нибудь образования. Грамоте выучился Светлов самоучкой, по отцовскому псалтырю, не умея до тринадцатилетнего возраста написать ни одной буквы иначе, как по печатному, хотя на пятнадцатом году поступил уже на службу. Но юноша он был не глупый, а главное — наблюдательный и сметливый. Получая семь с полтиной на ассигнации жалованья в треть (да не усомнится читатель в нашей правдивости, ибо чего же у нас не бывало когда-то на Руси), Василий Андреич сумел не только не быть в тягость бедствовавшей семье, но еще и ухитрился каким-то чудом помогать ей из этого микроскопического заработка. Правда, в то блаженное время и в том захолустье цены на жизненные припасы стояли баснословно дешевые, но все же и тогда два с полтиной ассигнациями в месяц вряд ли могли обеспечить кого бы то ни было.
Однако ж Василий Андреич не жаловался на эту скудость, переносил ее терпеливо, а сам между тем внимательно присматривался к делу, к сослуживцам и начальникам, чувствуя себя на службе как на школьной скамье, всему учась и, по возможности, все перенимая. Эта переимчивость, при твердом и несколько застенчивом характере, — черты которого преемственно передались отчасти Владимирке, отчасти его брату, — подвинула Светлова, года через три-четыре, сперва к должности помощника столоначальника в областном правлении, а потом, не имея еще чина, он был назначен квартальным надзирателем. Тут ему представилось множество случаев выказать свою расторопность и сметливость, и вскоре областной начальник заметил его. Это было как раз в то памятное время, когда первое открытое политическое брожение умов в центре России, хотя и глухо, но отдавалось и в провинции; отдалось оно, наконец, и в том захолустье, где подвизался Светлов в качестве квартального. Именно в это самое время, замеченный областным начальником, он был командирован сопровождать до окончательного пункта ссылки, за сорок верст от места его службы, трех политических преступников — декабристов. Один из них был граф с громкой фамилией; другой — блестящий придворный, носивший не менее громкое имя, — яркая звезда тогдашнего литературного мира; а третий, более скромный, принадлежал к числу самых горячих поборников своей партии. На обязанности Василья Андреича лежало, между прочим, озаботиться их первоначальным устройством на новом месте, пока они осмотрятся и обживутся. Весьма естественно, что положение Светлова было, на первый раз, самое неловкое. Действительно, что значил он, захолустный квартальный надзиратель, в сравнении с этими образованными, светскими молодыми людьми — блестящими представителями тогдашней интеллигенции? Василий Андреич инстинктивно чувствовал, что имеет в их глазах не больше веса, чем тот конвойный казак-якут, что сидит у них на козлах. На первом же роздыхе, где им пришлось пить чай, к которому вежливо пригласили и Светлова, он почувствовал такую страшную робость, такую неловкость, каких никогда не испытывал даже в присутствии высшего начальства. Была минута, когда ему до того стало жутко в их обществе, что он готов был провалиться сквозь землю от стыда за свое невежество, за свою нравственную ничтожность. Как-то забавно съежившись и поминутно конфузясь, как уличаемый школьник, Василий Андреич забрался с своей чашкой в самый угол комнаты и с лихорадочным любопытством следил оттуда за оживленным разговором своих спутников. Но как ни старался он не проронить ни слова из этой беседы, ему все казалось, что она ведется будто на каком-то совсем непонятном ему языке; он мог только различать отдельные слова, не понимая смысла самой фразы, да и слов то некоторых не понимал вовсе. Впрочем, будь сказано к чести этих людей, они, как только заметили его смущение и догадались, с какой наивной душой имеют дело, сейчас же изменили свой первоначальный, несколько надменный тон обращения с ним на простые, ласковые отношения. Светлов очень скоро почувствовал эту перемену и с той минуты старался всячески услужить им чем только мог. Обычная природная сметливость и здесь подсказала ему многое такое, о чем, пожалуй, иной бы и во всю жизнь не догадался; и здесь, как везде и всегда, он стал прежде всего присматриваться, применяться, учиться. А поучиться тут действительно было чему, да и стоило. Не успели и двух дней прожить изгнанники после приезда на место ссылки, как Василий Андреич сделался их общим любимцем, особенно после того, как раза два или три удачно над кем-то из них сострил. Они дружно расхохотались и тут же, устами одного из товарищей, весьма основательно порешили, что в голове Светлова «хранится неограненный алмаз в порядочную величину». А так как, на первое время, в этой глуши ровно не за что было приняться, то молодежи оставалось только шутить да дурачиться. Она так и делала.
— Мы, Василий Андреич, сегодня ночью намерены дать тягу отсюда, — говорил, например, за вечерним чаем изгнанник-литератор, притворяясь совершенно серьезным.
— Чего изволите? — спрашивал Василий Андреич, не поддаваясь на подставленную удочку. — Бегите, бегите, господа… А бежалка-то у вас есть?
— А что значит «бежалка», Василий Андреич? — любопытствовал граф, с трудом удерживаясь от смеха.
— Бежалка-то-с? Это такой инструмент бывает… о двух полозьях…
— А! вон оно что. Нет, мы думаем на своих ногах попробовать, — шутил граф.
— Не вынесут: у вас сапожки тоненькие-с, — отшучивался Светлов. Но через минуту он задумывался и серьезно упрашивал: — Вы, господа, и взаправду не убегите от меня! Этак-то ведь и меня с вами ушлют куда-нибудь в тартарары…
А то бывали и другие минуты, и их-то преимущественно и любил Светлов. Увлеченный воспоминаниями прошлого, кто-нибудь из товарищей внезапно заговаривал о прежних друзьях, разбросанных по разным уголкам своей необъятной родины, яркими чертами обрисовывал былые сцены; припоминалась бурная, полная тревог и опасений, прошлая жизнь, — и миновавшие, но еще свежие события, нить за нитью, рельефно и прозрачно выступали из того мрака таинственности, в каком представлялись обыкновенно непосвященным. Иногда заговаривали все разом, спорили; сказывалось задушевное слово, прорывалась задушевная мысль; обнаруживалось многое такое, чего нигде не прочтешь, чему ни из какой книжки не научишься и что поймешь, только наслушавшись об этом от живых людей. Крепко полюбились Василью Андреичу такие минуты. «И у кого только достает сердца ссылать этаких умных, этаких благородных людей?!» — наивно думалось ему тогда. Оглядывался при этом и на себя Василий Андреич, припоминал до мелочей и свое прошлое, — и какая-то невыносимо жгучая тоска закрадывалась ему в душу. Еще ничтожнее казался он после этого самому себе, еще больше съеживался, снова забирался в угол с своей чашкой, и тогда уже никакие дурачества этого веселого, никогда не унывавшего кружка не могли рассмешить Светлова; даже будто сердила его подобная веселость. «Ну! теперь ненастье зарядило на всю ночь до утра», — говорил в таком случае, махнув рукой, изгнанник-литератор, искоса и не без удивления поглядывая на притихнувшего Василья Андреича, — и вдруг все разом умолкали, будто по уговору, точно в доме появился покойник. Часто случалось, что Светлов и сам расспрашивал о многом, но чаще всего о таких вещах, которые в наше время любой школьник знает вдоль и поперек.
Таким образом прошло недели три, а Василий Андреич и не думал еще собираться в обратный путь, как вдруг, через нарочного, его немедленно потребовали в город. Светлов струсил и, хоть тяжело было расстаться с веселой компанией, уехал в тот же день; он, по правде сказать, не знал, как и глаза показать начальству, чувствуя, что во всех отношениях переступил пределы данной ему инструкции. Но квартальный надзиратель приятно ошибся. Областной начальник, внимательно прочитав привезенные Светловым письма от сосланных, принял его очень ласково, благодарил за исполнительность, расспросил подробно, как они там устроились, и, отпуская его, еще раз, к изумлению Василья Андреича, выразил ему свою благодарность. Но Светлов еще более изумился, когда, на третий или четвертый день приезда, получил через вестового приглашение на вечер к областному начальнику: до того времени это была неслыханная вещь по отношению к квартальному надзирателю. Василий Андреич, разумеется, не посмел не явиться; сперва робел и конфузился, был как-то официален, точно на службе, придерживаясь больше дверей, но, обласканный хозяином, приободрился и к концу вечера вел себя совершенно прилично, хотя и чересчур скромно. Благоволение к нему областного начальника объяснялось очень просто. Во-первых, начальник, как и многие власти того времени, втайне принадлежал и сам к декабристам, разделяя их убеждения, а во-вторых, в привезенных Васильем Андреичем письмах на похвалы ему не поскупились. С той поры сослуживцы как бы не узнавали прежнего Светлова: он точно поумнел, точно стал больше уважать себя и других, оставаясь, однако, по-прежнему добрым товарищем и остряком. Года через три после этого Василий Андреич женился и, по протекции того же областного начальника, был переведен на службу в Ушаковск, а еще годика через два, воспользовавшись вызовом начальства, попросил перевода в Камчатку, так как с тамошней службой соединялось несколько выгодных привилегий. Его назначили туда исправником. Живя в Петропавловском порте и вращаясь постоянно в тесном кругу образованных моряков, Светлов развернулся еще более, сумел даже усвоить некоторую дозу светскости и, по своей веселости и сообщительности, вскоре прослыл между ними душой общества. По крайней мере лучшие празднества и попойки всегда устраивались у него, и нередко сам начальник порта, к концу вечера, заглядывал в известное тогда чуть ли не всему порту подполье, где раскутившийся гость мог выбирать любую бутылку по вкусу и тут же осушать ее: благо годовой запас вин у Василья Андреича был велик, а американец не скупился привозить их в Петропавловский порт; в особенности доставалось шампанскому. Но в грубую ошибку впал бы тот, кто, судя по этой роскоши, подумал бы, что Светлов стал не чист на руку. Правда, Камчатка считалась тогда золотым дном для чиновников. Не нажиться в ней — значило не уметь отличать денег от щепок либо быть таким чудаком, как Василий Андреич, который проживал до копейки все свое небольшое жалованье. В особенности, как было не нажиться исправнику, когда, в то блаженное время, он мог, не рискуя даже своей репутацией, выменивать каждую бутылку водки, каждую понюшку табаку на пару превосходных соболей, а то и на чернобурую лисицу. Но Светлов остался верен себе, сумел обойти и эти искушения, несмотря на всю их заманчивость. Прослужив одиннадцать лет в Камчатке, он вернулся на родину почти с тем же, с чем и выехал оттуда. Только в последние четыре года, когда Василий Андреич постарел и угомонился, ему удалось скопить кой-какие крохи на дорогу. По возвращении в Ушаковск, он несколько лет продолжал службу и, будучи еще в чине надворного советника, частью на жалованье, частью на полученный за Камчатку особый пенсион, купил на имя жены тот самый серенький домик в пять окон на улицу, где застала его предыдущая глава нашего рассказа. Только месяца за полтора до приезда сына Светлова заставили, наконец, выйти в отставку, наградив его чином статского советника и пресловутой «пряжкой за тридцать пять лет беспорочной службы». Едва ли не один Василий Андреич и мог носить ее не краснея…