class="p1">И конечно, я, по мнению телевизора, – плохая мать. Я не хочу вести свою дочь к мозгоправам, ставя на ней клеймо ненормальной.
Мама захлебывается молоком и хлопьями. Облизывает мокрые губы и чмокает.
– Лера даже не говорит! Только крякает. Что ты ее никак не отведешь к психологу?
– Ей могу помочь только я.
– Делай что хочешь. – Она отмахивается от меня ложкой, и капля молока падает на ковер.
Темное пятно. Персиковые шкурки солнечных лучей пролезают через занавески. Моя дочь – утка.
Сегодня мы снова не решаемся записаться в садик и снова гуляем весь день. Она не может сидеть дома: сразу плачет. Моя девочка…
Вся эта квартира словно удушливый запах ладана. Словно тот серый громоздкий памятник, перед которым она ничего не сказала.
Я открываю холодильник и смеюсь. Яйца исчезли. Я уже знаю, куда идти. В нашей с мужем спальне пахнет желтками. Дочка поднимает одеяло и крякает. Множество яиц подсолнухами расползлось по простыне. Дочь пытается высиживать их, но ничего не получается, и я глажу ее по голове, приговаривая, что все будет хорошо.
Утки блюдцами лежат на траве, моя девочка сидит с ними. Трет глаза, и я подхожу.
– Почему папа не приходит? Даже у уток есть папа.
У меня подкашиваются ноги, и к горлу подступает горечь.
Моя дочь – самая обычная девочка. Она играет с ребятами, лепит куличики, влюбляется в мальчиков. И я не знаю, что мне делать.
В этой комнатке стены тревожно молчат.
Она на желтоватом порванном матрасе. Красные пальцы ног жмутся к батарее, на которой она развешивает носки и полотенца. Приподнимает плечо, трется о него щекой и оборачивается ко мне.
– Мандарины ты почистил?
Усмехаюсь:
– Это сейчас самое главное?
– Конечно, ведь Новый год!
Отмахиваюсь, но встаю за тарелкой с мандаринами.
– Скоро будет фейерверк. – Она поднимается, прыгает в тапки и розовый пушистый халат. – Первый праздник такой странный у нас.
Никогда не пойму ее.
Каштановые кудри поблескивают радугой от прорезавшегося сквозь тучи солнца.
Она бежит куда-то к коридору и снова рядом со мной. В руках – еловая ветвь с шариками из бумаги.
– Это тебе!
Опускает ветвь в стакан и ставит на подоконник. Я рукой подзываю ее к себе, она садится мне на колени, руками обхватывает шею. Халат сползает с острых плеч. У нее торчат лопатки и позвоночник. Я провожу по нему, и она чуть извивается и смеется.
За окном с решеткой грохочет фейерверк. Где-то там, куда она скоро уедет, оставив мне еду и свои рисунки.
Сейчас с нами только холод, урчание в животе, запах мандаринов и ее шампуня. Она всегда приводит себя в порядок, будто едет не в грязь, а во дворец. И я каждый раз ощущаю свою ничтожность.
Мне девять лет. Я еще не знаю, что ждет меня впереди. Ветер смеется в кудрях берез перед окнами чужой квартиры.
– Девочка, что у тебя такие глаза грустные?
Я надеваю кофту, валявщуюся на кресле-качалке. Старик чуть пододвигает стул к двери балкона, где я стою. В его толстых пальцах застряла папироса. И я морщусь.
– Нет, это хорошо, что у тебя такие глаза. Мальчики не будут тебя обижать: испугаются.
– Меня мальчики не обижают.
Старик вздыхает.
– С женщинами хуже… А покойника ты знала?
– Нет.
– Бедный ребенок, что же тебя взяли сюда?
– Я не хочу оставаться дома одна.
Он в задумчивости затягивается. Я не могу сидеть в пустой квартире и заглушать тоску включенным телевизором, который старается создать для меня видимость жизни. Лучше я буду тут. Где мои родители единственные раскладывают книги и читают друг другу стихи.
Смотрю на пианино, где стоит рамка с фотографией мужчины в черных больших очках. Он поэт. И я пишу стихи. Мне придется умереть в такой же тесной квартирке с обшарпанными обоями? В доме, где всем плевать, что я здесь жила?
На кухне пахнет едой. Жена поэта сидит сгорбившись. Покусывает губами бокал вина.
– Этот дурак помер и что оставил мне? Гору никому не нужных стихов?
Я ухожу слоняться по коридору. Везде пахнет приторно, будто сдобой. И от этого мерзко.
В дверь стучат. Так я знакомлюсь с ним. Саша выше и старше меня, светловолосый и голубоглазый. С сияющей улыбкой. Вертит головой, что-то быстро говорит, и на щеках его проступает румянец. Я противоположность. У меня темные волосы и глаза, я предпочитаю молчать и не улыбаться просто так. Но он увязался хвостиком за мной, не наблюдая других детей в этом гробу.
Повсюду уже стоят люди, сжимают пластиковые стаканы. Пахнет вином, сыром и колбасой. Речь старается быть грустной, а смешки выбрасываются вместе с грязными салфетками.
А мы с Сашей много смеемся, пока играем в догонялки. Туда-сюда.
– Детей бы выгнать за такое поведение!
– Отстаньте от них, пусть веселятся, ему бы понравилось. – Старик кивает на фото покойного.
Мы с Сашей хлопаем в ладоши и забираем горсть винограда. На балконе нас встречают тепло и летящий пух. Саша ест и сплевывает косточки вниз.
– Попробуй. Кто из нас дальше плюнет?
Мне нравилось, как мы смотрели на трещины асфальта и давились то смехом, то виноградом, пока взрослые изображали из себя страдальцев.
– Дедушка вообще любил виноград.
– А сейчас не любит?
Он смотрит на меня как на дуру:
– Так он же умер, это его поминки.
Я сразу краснею.
– Ты его любил?
– И люблю…
Он начинает перекладывать виноградины из ладони в ладонь. Потом вдруг замирает и улыбается мне:
– Пошли играть.
Саша показывает мне лего и пистолеты с автоматами. Машет руками и рассказывает про все игрушки. Я верчу их в руках и хихикаю. Потом мы в шутку деремся, он придавливает меня к кровати и замолкает, приобняв меня.
– Ты пахнешь одуванчиками.
Саша садится. Я тоже, и он утыкается мне в плечо. Я рядом.
– Грустно, Насть.
Глажу его по голове. В гостиной звучит музыка, и речь уже не стесняется.
Порой я просыпаюсь и все еще слышу кошачий писк. Тогда я накрываюсь подушкой и напеваю что-нибудь глупое и веселое. Мать всегда говорила, что и я, и моя сестра очень восприимчивые и чувствительные. Потому я спасаюсь песнями. Это чуть приглушает боль.
Все началось в тот вечер, когда нам было по восемь лет. Я вышел поиграть с ребятами в футбол и заметил маленьких котят, вьющихся рядом с уставшей кошкой, растекшейся возле маленькой дыры в подвал. Котятам мешала прилипшая к