доверял ей, он доверял им всем. Под токкату и фугу ре минор не слишком приятно спускаться по лестнице, но тем не менее доктор Хорват и Джек покинули Уильяма и доктора Крауэр-Поппе. Папа был слишком сосредоточен и не заметил, как они ушли.
В церкви было тепло, все двери и окна распахнуты настежь. Контрапункты Баха изливались наружу, на площадь; снаружи, на паперти и под деревьями, музыка звучала не так громко, как внутри, но было слышно каждую ноту, словно ты и не покидал церковь Святого Петра.
Тут-то Джек и увидел, что во всех окнах и дверях окружающих площадь зданий стоят люди. Куда ни посмотри – везде лица, лица, лица; никто не движется, никто не произносит ни звука – все обратились в слух.
– Конечно, зимой не так! – сказал доктор Хорват. – И все равно его приходят слушать.
Джек стоял у подножия лестницы, ведущей ко входу в церковь, посреди маленькой площади, слушал и смотрел на слушающих людей. Рабочие давно бросили работу и неподвижно стояли на лесах, словно солдаты на посту; инструменты их лежали в сторонке. Но вот рабочий с молотком снял рубашку, те, что пилили, закурили, а четвертый взял в руки кусок трубы и замахал им, как дирижерской палочкой!
– Клоуны! – сказал доктор Хорват и посмотрел на часы. – Покамест ни одной судороги!
Музыка звучала то все громче, то тише и тише.
– Это еще не конец? – спросил Джек. – Папа еще будет играть?
– Он сыграет еще одну вещь, последнюю.
Оглянувшись, Джек понял, что рабочие на лесах знали программу не хуже доктора Хорвата, они явно стали к чему-то готовиться.
Неожиданно Бах замолк – и в тот же миг из церкви рекой полились люди, точнее, семьи и женщины с детьми. Иные, с совсем маленькими детьми, просто-таки бежали; в церкви остались лишь взрослые и молодежь.
– Трусы! – презрительно сплюнул в возмущении доктор Хорват и с силой топнул ногой. – Джек, готовьтесь. Увидимся позже – нас ждет джоггинг!
Джек понял, что скоро доктор Хорват оставит его, а еще понял, что узнал последнюю вещь, правда потому только, что ему играла ее в Старом соборе Святого Павла сестра. Разве забудешь эту музыку из фильма ужасов, Боэльманову токкату! Рабочие тоже, видимо, узнали Боэльмана, – наверное, Уильям всегда заканчивал этой вещью свои выступления. Судя по всему, заметил также Джек, рабочие знали и что будет дальше.
В Эдинбурге, выйдя из собора, Джек не расслышал ни ноты; здесь же, в Цюрихе, из распахнутых окон и дверей на его уши обрушилось что-то неимоверное. Как он только не оглох! Джек не настолько хорошо знал токкату, чтобы услышать первую папину ошибку, первую судорогу, – другое дело доктор Хорват, тот поморщился, словно ему прищемили дверью палец.
– Мне скоро туда! – воскликнул он.
Последовала вторая ошибка, а за ней третья – теперь даже Джек слышал их.
– Судороги? – спросил он доктора Хорвата.
– Вы представить себе не можете, какая пытка для него играть эту Боэльманову вещицу, Джек, – сказал тот, – но он не в силах бросить.
Джек вообразил себе, как папу слушали в Амстердаме проститутки, не внутри, а снаружи Аудекерк, как они, каким бы поздним ни был час, не смели покинуть квартал, пока Уильям Бернс не уберет руки с клавиатуры.
Последовала четвертая ошибка, и доктор Хорват сорвался с места.
– Мне нужно быть там, когда он начнет раздеваться! – крикнул он Джеку, перепрыгивая через три ступеньки.
Музыка продолжала громыхать – невидимый преследователь гнался за кем-то, настигая свою жертву; то была идеальная сцена погони, ничего страшнее себе и вообразить нельзя. Может быть, мне удастся снять такую сцену в следующем фильме, подумал Джек, может, мне удастся уговорить папу сыграть для нее Боэльманову токкату, точно так, как сегодня, оглушительно громко, с ошибками и со всем остальным.
Одна ошибка следовала за другой, даже Джек это понимал. Рабочие на лесах встали на изготовку.
– У меня есть сын! – заорал что есть мочи Уильям, перекрикивая гибнущую под не попадающими по клавишам пальцами токкату. – У меня есть дочь и сын!
Тут, видимо, у него окончательно свело руки, и он изо всех сил обрушил сжатые кулаки на мануал. Из башни с часами в ужасе выпорхнула стая голубей, а рабочие начали петь.
– У меня есть сын! – пели они; подумать только, даже английский выучили, слушая Уильяма Бернса! – У меня есть дочь и сын!
Энтузиазма у исполнителей было явно больше, чем музыкальных способностей, но Джек не мог не влюбиться в них.
– Venite exultemus Domino! – распевал Уильям, как поют псалмы.
Джек понимал, о чем эти слова, потому только, что Хизер ему перевела.
– Идемте, восславим Господа! – пел их отец. – У меня есть сын! У меня есть дочь и сын! Идемте, восславим Господа!
И рабочие пели вместе с ним.
Из церкви выходили люди – Боэльман закончился, сцена погони рассеялась, ничто никому больше не угрожало. Джек знал, что в этот миг папа раздевается, а может, уже и разделся до конца; что в этот миг в санатории Кильхберг медсестра Бляйбель или ее родной брат-санитар готовят ледяную воду. Затем Уильяму дадут расплавленный парафин, а потом снова ледяную воду, как и говорила Анна Елизавета.
Скоро Уильям Бернс будет стоять голый посреди церкви Святого Петра, а может, уже и стоит – в обществе одних лишь своих татуировок, а еще докторов Хорвата и Крауэр-Поппе, которые, дождавшись этого момента, начнут его аккуратно и быстро одевать. А после этого сразу повезут обратно в клинику.
Концерт закончился, но рабочие на лесах до сих пор аплодировали. В эту секунду Джек понял, что и он, и его отец всю жизнь играли для многих, многих зрителей, – хотя в детстве Джека согревала мысль, что он играет для одного лишь папы. Придется им, кстати, об этом поговорить, продолжить папин спор с мисс Вурц о «единственном зрителе» и многие-многие другие споры.
Джек покинул площадь